Выбрать главу

Глаза у бабки сверкали, как серебряные искры, увядшие губы кривились от ужаса. Упершись локтями в колени и расставив руки, она продолжала:

— «Приехал барин в ту деревню, где жили дураковы братья с отцом, а уже ночь настала, пришел он к ним и просит, чтоб пустили его переночевать. Ну, пустили они его на ночевку, барин распряг коня, взошел в хату, да хозяину и говорит:

— Так и так, дескать, ехал я лесом, смотрю: вишенка стоит, да такая пряменькая, высоконькая. Срубил я эту вишенку и вырезал себе дудку. Да кабы ты знал, как эта дудка играет! Сроду, — говорит, — я не слыхал, чтобы так дудка играла. На-ка, старик, поиграй маленько.

Взял старик дудку, заиграл, а она и поет:

Не играй ты, тятя, не играй, Сердца моего не надрывай, Меня братья убили, Нож мне в сердце всадили, Черепком глаза закрыли, В землицу закопали, Песочком закидали, Да не крест, а вишню посадили…

Удивился старик и дал дудку своим сынам, чтоб и они поиграли. Вот играют они, а дудка поет:

Не играйте, братцы, не играйте, Сердца моего не надрывайте, Вы же сами меня убили, Нож мне в сердце всадили, Черепком глаза закрыли, В землицу закопали, Песочком закидали, Вишенку в головах посадили.

Тут все и смекнули, что умные убили дурака, пошли на могилку, песок разрыли и все так и нашли, как дудка сказала.

Забрали тогда обоих братьев в канцелярию да в тюрьму и засадили».

Бабка замолкла, но никто не начинал разговора; медленно-медленно крутились колеса прялок, и лишь время от времени к их затихшему жужжанию примешивался чей-нибудь громкий вздох. Казалось, сказка старухи навеяла видения убийства и кары, и они нависли в этой душной горнице невидимой, но тяжелой тучей. Один Алексей, всегда веселый и дерзкий, насмешливо улыбался и шептал на ухо Демьяну:

— Вот бабье, испугались сказки! Ну, так я им еще пуще страху нагоню!

Он проскользнул в сени и через минуту, с треском распахнув дверь, крикнул на всю хату:

— Спасайте, люди добрые! Кто в бога верует, спасайте! Бонк идет! Разбойник Бонк идет! Вот, вот он идет, острый нож несет! У-у-у-у!

Девушки взвизгнули и попрятались за кудели; даже Кристина вздрогнула и с тревогой взглянула на девочек, сидевших у ее ног; Ясек пронзительно закричал и забился за широкую спину отца. Мужчины в первую минуту тоже оторопели, но быстро разгадали шутку и громко расхохотались. Это успокоило и женщин. Степенная Кристина рассердилась:

— Не дури, Алексей! — прикрикнула она на деверя. — Охота тебе людей пугать! Бесстыдник!

Но переполох не скоро улегся. Видно, все в этот день слышали о Бонке; страшные рассказы о нем парни привезли с ярмарки, наслушались их и женщины. Ганулька прижала руку к сердцу.

— Колотится, ой, как колотится, никак не уймется, — жаловалась она.

Долговязая Ульяна утирала передником крупные капли пота, выступившие на лбу. Все ворчали:

— А чтоб тебе, Алексей… Надо же этакое страшилище к ночи поминать… Еще, не дай бог, и накличешь! Пожалуй, и вправду придет…

— И придет! Вон с таким большущим да острым ножом придет! — продолжал шутить молодой крестьянин.

— Ай! — снова завизжали девушки.

— Хватит! — решительно сказала Кристина и, пустив быстрей свою прялку, добавила: — Давайте-ка лучше споем!

Голос у нее был прекрасный, звучный и глубокий, гармонировавший со всей ее осанкой; все знали, что хотя она была замужем уже шестнадцать лет, но и сейчас до страсти любила пение. Вытягивая из кудели ровную длинную нить, она громко и протяжно запела:

Что ж, волы мои да поло́вые, Вы не пашете ниву? Что ж, лета мои да молоденькие, Больно вы несчастливы?..

Хор разных голосов — серебряных и чистых или пронзительных и фальшивых — дружно подхватил:

Каб волам моим да па́жить была, Они бы пахали, Каб летам моим да воля была, Они б погуляли…

Широкой, могучей волной, то спадавшей, то снова вздымавшейся, песнь плыла в душной горнице; прялки вторили ей ровным, но тихим и неторопливым жужжанием; золотом сияли в отсветах огня тянувшиеся из кудели нити, и поблескивали, звякая на груди у девушек, разноцветные бусы. Над девушками вились, подымаясь в трубу, сизые дымки цыгарок, светившихся в темноте, как летящие в воздухе искры, а из темноты выглядывали раскрасневшиеся лица, вихрастые головы и пылающие глаза парней. На полу возле Кристины примостились обе девочки; вытянув к огню босые ноги, они сидели, прильнув к коленям матери белесыми головенками. Красный чепец Настули раскачивался из стороны в сторону, пока не ткнулся в выступ печки. Бабка уснула.

Как раз в это мгновение старый крестьянин, молча сидевший в одиночестве у стены, поднял глаза. Казалось, волны песни вынесли его из каких-то ведомых лишь ему глубин на поверхность жизни. Подняв глаза, он упорно, словно оцепенев, стал вглядываться в противоположный угол. За минуту до этого, когда Алексей, с грохотом распахнув дверь, заорал: «Бонк идет, разбойник Бонк идет!» — прохожий, сидевший возле Еленки, весь затрясся и вскочил с места, будто его подбросило миной. Сказку Настули он слушал еще внимательнее, чем перед тем загадки, и все время глядел на бабку, словно не мог наглядеться на нее, даже изредка улыбался, и тогда глаза его весело блестели. Выкрик Алексея вырвал его из задумчивости и точно ударил электрическим током, от которого содрогнулось все его рослое, но исхудалое, изможденное тело. Вскочив с места, он схватил палку, стоявшую у него между коленей, и, крепко сжав ее, бросился к дверям. Но почти тотчас же громко захохотали парни, и оказалось, что Алексей пошутил. Прохожий остановился, готовый бежать, и с минуту еще обводил горницу помутившимися глазами. Он смотрел, смотрел на стены, на потолок, на печку, в которой полыхал огонь, пока взгляд его не наткнулся на сидевшую у стены огромную неподвижную фигуру старика. И тогда прохожий медленно-медленно опустился наземь. Он присел за кадушку на глиняный пол, присел в неудобной позе, опустив обе руки, в которых держал палку. Все тело его укрылось за кадушкой, только внизу стальной искрой поблескивал наконечник его палки и поверх кадушки виднелась его голова.

Эту-то голову и увидел Микула, подняв глаза, и уже не отрывал от нее остановившийся от ужаса взор. В косой полосе света, падавшей из печки, эта голова, окруженная полумраком, казалось, висела в воздухе и упорно, не мигая, широко раскрытыми глазами смотрела на старого Микулу. Старик снова поднял руку ко лбу и в смятении зашептал:

— Во имя отца и сына…

Потом рука его медленно соскользнула вниз; вдруг ослабевшие пальцы разжались и одеревенели, уронив на пол трубку. Старик даже не заметил этого.

— Иисусе Христе! — снова прошептал он и, весь подавшись вперед, уставился на лицо в противоположном углу, которое глядело на него, становясь все более похожим на трагическую маску, исхудалое, изможденное, с обтянутыми кожей буграми скул под запавшими висками, искаженное безмерной мукой или сдерживаемыми рыданиями. Кривившиеся губы были плотно сжаты, однако лицо это говорило, явственно говорило старику: «Тятя, узнаете ль вы меня? Ой, тятя, вспомните, какой я был раньше, и поглядите, какой стал теперь!»

— Господи Иисусе, смилуйся над нами! — прошептал старик.

У печки хором затянули протяжную песню:

Ой, взойди, взойди, ясный месяц, Золотым кольцом, Выйди, милая, выйди, сердце, Хоть скажи словцо…

Лицо, выглядывавшее из-за кадушки, как бы повисшее в воздухе, говорило старику, явственно говорило: «Помнишь, тятя, ой, помнишь ли тот летний погожий денек, когда ты всходил на гору, неся на спине сети с рыбой, а я босиком бежал за тобой вприпрыжку по песку, крича от радости так, что голос мой разносился по всей деревне и словно колокольчик звенел над могилками меж сосен?.. Помнишь, тятя, ой, помнишь ли ты?»

У печки, заглушая жужжание прялок, все громче звучала песня, она все росла, ширилась и, казалось, вот-вот развалит стены хаты: