Выбрать главу
Как же мне к тебе выйти, Как с тобой говорить, Коли люди смеются, Что с тобой мне не жить…

Словно повисшая в воздухе, голова над кадушкой, обращенная к старику, стала медленно-медленно покачиваться, замигали веки над синими глазами, глядевшими с тоской на старого Микулу: «Не жить мне с тобой, тятя, не жить в этом доме, где всегда есть хлеб и где все мирно живут, а в досужий час веселятся на шумных посиделках. Ненароком я сюда зашел, сам не зная, куда иду, только бы подальше уйти, только бы бежать от того, что гонит меня, ой, тятя, гонит, так что спину жжет иль мороз подирает по коже… Ненароком я забрел сюда и не утерпел, зашел в хату, но мне тут не жить… Сейчас я встану и уйду, потому что очень уж много на мне грехов, а чтоб за них не было никакой кары, этого допустить нельзя, тятя… ты сам так рассудил и сказал, что нельзя… никак нельзя!»

Голова старика, уставившаяся на ту покачивавшуюся голову, тоже стала покачиваться. Казалось, она ей в ответ повторяет: «Нельзя, сынок, никак нельзя!»

И вдруг этот старый, но еще сильный человек выпрямился, провел по глазам огромной жилистой рукой и громко зашептал заклинания:

— Так сгинь, пропади пропадом, коли ты такой… Сгинь, душа окаянная! И какая нечистая сила носит тебя по свету? Сгинь, пропади!

Микула повернулся широкой спиной к горнице, обратив к стене мрачное, потемневшее, как грозовая туча, лицо.

— Сгинь, пропади пропадом, коли ты такой… — повторил он.

Большим плешивым, изрезанным множеством складок и морщин лбом он уткнулся в шероховатую стену. Больше он ничего знать не хотел.

Горницу теперь наполняла веселая шуточная песня:

Во поле криница, В ней вода сочится, Удалой молодчик Пьет да веселится. Ни ему заботы. Ни ему работы, Только, знай, гуляет, Девок подбивает…

На этот раз пели одни женщины; парни не только не вторили им, как раньше, низкими, отрывистыми звуками, но даже не слушали их пения. Может, их обидело, что в песне вышучивался «удалой молодчик»? А может, дела поважнее песен пришли им в голову? Сбившись тесной кучкой, они перешептывались о чем-то, время от времени выкрикивая отдельные слова. Вдруг песня оборвалась на полуслове, точно лента, разрезанная ножом, и в затихшей горнице раздался вызывающе дерзкий голос Алексея:

— А паспорт-то есть у вас? Ну-ка покажите паспорт, чтобы мы знали, кто вы такой!

Старый Микула снова обернулся лицом к горнице; он уперся широкими ладонями в колени и сидел, выпрямившись, как струна, следя из-под нависшей тучи морщин за тем, что происходило у двери.

Почти у самого выхода шестеро мужчин окружили кадку, над которой несколько минут назад виднелась голова прохожего. Алексей в расстегнутом полушубке, с дымившейся цыгаркой в зубах выступил вперед; спесиво вскинув голову, он заговорил с незнакомцем. Остальные вторили ему:

— А ну покажите паспорт… Теперь без паспорта никому нельзя шататься по свету…

— Может, ты бог весть кто, — угрюмо и грубо буркнул бондарь, — а нам придется отвечать за то, что мы тебя не задержали…

— Может, ты и есть тот самый Бонк, и тебя-то и разыскивают за невинно пролитую кровь, — перекрывая всех, заорал умный Демьян.

Недаром же его звали умным: он первый, взглянув на сидевшего за кадкой гостя, что-то шепнул Алексею и бондарю, как будто задал новую загадку:

— Уж не Бонк ли это?

Из-за кадки выскочил грозный человек; глаза его сверкали яростью загнанного зверя, ноздри раздувались, с губ срывались страшные проклятия. Он вскочил, поднял свою палку с железным наконечником и, размахивая ею, ринулся к дверям. Однако парни мгновенно схватили его за руки. Раздались громкие крики:

— Вот ты какой! Вместо паспорта показываешь нам палку! Ого! Видать, хороша пташка…

— Бонк, конечно, Бонк… Лови его, держи!

— Держите его, кто в бога верует, не пускайте!

Испуганные девушки сбились, как овцы, онемевшей от ужаса кучкой; долговязая Ульяна полезла на печь; две маленькие девочки повалились на пол, зарывшись лицом в юбку матери, а она встала у огня со скрещенными на груди руками и, не отводя темных, задумчивых глаз, наблюдала сцену, разыгрывавшуюся у двери. Только старая Настуля ничего не видела и не слышала: уткнувшись головой в выступ печки, она спала, время от времени что-то бормоча или напевая сквозь сон.

У двери завязалась борьба. Прохожего нелегко было схватить. Сильный, несмотря на худобу, быстрый и, видимо, искусный в борьбе, он вырывался из рук, отбиваясь локтями и ногами. Это еще больше разъярило мужчин. Они ругались и сыпали проклятиями. Наконец, Алексей, а за ним и бондарь — оттого ли, что они особенно рассвирепели или были крепче других, — изловчились и обхватили его с такой силой, что он не мог шевельнуться.

— Постромки! — закричали они. — Эй, бабы! Постромки давайте!

Но Кристина стояла, не разымая скрещенных рук.

Она все смотрела, смотрела, а ее темные задумчивые глаза, казалось, повторяли: «А ведь и его мать когда-то укачивала на руках и баюкала!»

У печки бабка сквозь сон затянула дрожащим голосом:

Не играйте, братцы, не играйте, Сердца моего не надрывайте. Вы же сами меня убили, Нож мне в сердце всадили…

А в кругу сгрудившихся парней смиренный, дрожащий от ужаса голос молил:

— Пустите меня, люди, если есть у вас в сердце бог, ради спасения душ ваших, пустите! Я ничего вам не сделаю худого, я уйду отсюда, сейчас уйду, навек пропаду с ваших глаз долой, только пустите меня, ой, пустите!..

Парни злобно, насмешливо захохотали и снова крикнули, чтобы им несли постромки, но этот смиренный, дрожащий голос, взывающий с мольбой к кучке парней, словно волшебством поднял с лавки старого Микулу. Он встал во весь рост, замахал руками, открыл рот и, не вымолвив ни слова, с открытым ртом снова упал на лавку. Спавшая возле печки бабка затянула:

Не играй ты, тятя, не играй, Сердца моего не надрывай, Меня братцы убили, Нож мне в сердце всадили…

Алексей выскочил в сени, должно быть за постромками, которых не подавали женщины. Прохожий снова заметался, вырываясь из кольца сдавивших его рук и тел. Он весь сжался, словно стал меньше, лопатки его двигались и втянулась в плечи голова, как будто кожа у него уже съежилась, содрогаясь под ударами плетей. Мертвенная бледность струей разлилась по его лицу, от неописуемой муки кривились губы и на лбу шевелилась кожа, то поднимаясь к золотистым волосам, то набегая на глаза, бросавшие вокруг молящие взгляды. В эту минуту он казался воплощенным отчаянием, как будто на него обрушились все страдания мира.

— Ненароком я к вам зашел, — говорил он задыхаясь, — ненароком, на часок, без злого умысла… просто отдохнуть… и сейчас я уйду… уйду, не сделаю ничего худого… только пустите меня, если есть у вас в сердце бог… хоть капля жалости… ради спасения души… пустите… ради Христа… ой, люди!..

Вдруг Кристина громко сказала:

— А ведь и его мать когда-то укачивала на руках и баюкала…

А бабка, сползшая во сне на пол, певуче забормотала:

Меня братцы убили, Нож мне в сердце всадили…

— Хватит! — неожиданно раздался в горнице повелительный окрик, заглушивший остальные голоса. — Хватит! Пустите его! А ну расступитесь, пустите!

Микула снова поднялся, но теперь уже не упал на лавку: грузный, огромный в своей белой одежде, опоясанной жесткой тесьмой, он вышел на середину горницы, расправив плечи, но с поникшей на грудь головой.

— Расступитесь и пустите его! — повторил он.

Парни на миг опешили от изумления и заколебались, однако расступились; только Алексей, вернувшийся из сеней с веревкой, попытался противиться:

— Да это Бонк, батька! Как бог свят, Бонк!

Старик хмуро взглянул на него.

— Молчи! — приказал он и поднял на стоявшего перед ним согбенного человека сверкающий взор.

— Иди, — сказал он, — иди…

И, помолчав, прибавил: