За окном, в облаках табачного дыма, как в тумане, мутно мерцали лампы на стенах, у которых стояли ряды кресел, и вокруг бильярда мелькали фигуры мужчин — одни играли, другие наблюдали за игрой. Среди них стоял бледный подросток с кием в руках и, следя глазами за катившимися по зеленому сукну шарами, громко выкрикивал числа. Лицо его при этом удивительно оживлялось, губы то кривились, то улыбались, на лоб набегали морщинки, а глаза сверкали попеременно то любопытством, то радостью, то гневом, желтые брови нетерпеливо дергались или хмурились. Порой на его бледных щеках выступал лихорадочный румянец, и, громко считая удары, он даже подпрыгивал на месте, и улыбка открывала два ряда белых зубов. Иногда же он, на миг отводя глаза от бильярда, жадно смотрел на руки посетителей, несших ко рту кружки с пивом или стаканы с золотистым пуншем.
Девочка за окном подолгу следила за всем, что происходило в кондитерской, и на лице ее, приплюснутом к стеклу, отражалась, как в зеркале, каждая улыбка или тучка, пробегавшая по лицу бледного маркера. Не понимая, чем они вызваны, она тем не менее вместе с ним радовалась, сердилась, раздражалась и чего-то жаждала.
Становилось поздно, посетители уходили один за другим, гасли лампы на стенах, и в кондитерской наступали тишина и мрак. Марцыся уходила, но то и дело останавливалась на тротуаре, словно поджидая кого-то. И не всегда ожидание это бывало напрасным. Несколько раз ей удавалось увидеть Владка, когда он торопливо выходил из ворот и шел куда-то, углубляясь в лабиринт улиц. Марцыся всегда пускалась за ним вдогонку, но Владек шагал так быстро, что догнать его было невозможно. Притом она ужасно боялась полицейских: один из них ухватил ее раз за край платка и после долгих расспросов, кто она и зачем шатается ночью по улицам, приказал ей идти домой, а на прощанье дал тумака в спину.
Поэтому она очень редко решалась гнаться за Владком, когда он, уйдя из кондитерской, спешил куда-то узкими и грязными переулками вдоль реки. Но раз она шла за ним дольше, чем всегда, и увидела, как он вошел в низенький, полуразвалившийся домишко с закрытыми ставнями. Сквозь щели в ставнях струился дымно-желтый свет, а за ними, как и в кондитерской, стучали бильярдные шары, дребезжали стекла и слышался громкий и азартный галдеж. Девочка оробела и что есть духу побежала прочь оттуда.
В шуме за ставнями она различила хорошо знакомый ей с раннего детства голос Франка и догадалась, что это тот самый дом на Низкой улице, куда Владек, по его словам, ходил иногда «разгуляться», выпить пива и попытать счастья на бильярде.
Часто, возвращаясь после таких ночных странствий, Марцыся находила двери дома запертыми, в окнах не было света. Если ночной холод уж очень сильно донимал ее, она тихонько стучала в окно и смиренно умоляла Вежбову впустить ее. В ответ слышалась сердитая воркотня и шлепанье по полу стоптанных башмаков. Дверь открывалась, и на плечи и спину Марцыси сыпались удары сильных еще кулаков старухи под град ругательств, произносимых вполголоса, так как в хате после шумных и долгих вечерних бесед всегда заночевывал кое-кто из подвыпивших гостей. Увернувшись в потемках от карающей руки, девочка ложилась где-нибудь в углу и засыпала на голом земляном полу, чуть не касаясь лицом чьей-нибудь воспаленной рожи, извергавшей в тяжелом и шумном дыхании запах водки. А вокруг, под столом, у печки, на лавках, храпели и ворочались люди.
Поэтому в те вечера, когда мороз не слишком давал себя знать и вьюга не сыпала снегом, Марцыся предпочитала ночевать под открытым небом. Поплотнее укутавшись в дырявый платок, она садилась под стеной хаты на мокрый снег и, прислонив голову к мокрому дереву, засыпала. Усталость брала свое, да и привыкла Марцыся с раннего детства к таким ночлегам, так что она спала крепко. Будил ее только предрассветный резкий холод. Она судорожно поджимала ноги, пряча их под ситцевую юбку, и часто стонала во сне или, приоткрыв красные от холода веки, смотрела, жмурясь, в синюю утреннюю мглу и прерывисто, жалобно шептала слова песни:
Должно быть, в такие минуты ей вспоминалась мать, и голубоватый рассвет, мягко освещавший белый снег вокруг, навевал ей какие-то ласковые, но до слез тоскливые грезы.
Когда Марцысе было лет четырнадцать, она перестала ходить по вечерам в город. Видно, ей уже знакомо было чувство стыда, да и боялась она теперь не только полицейских, но и прохожих, которые несколько раз приставали к ней с непристойными жестами и шутками. С Владком она виделась все реже. Он еще иногда, навещал ее, но бывал рассеян и молчалив. Марцыся приметила, что выражение глаз у него становилось все угрюмее, а смех — резче и громче. Как-то раз она спросила:
— Колотит тебя дядя?
— Нет. Только орет часто и ругается, а бить давно уже не бьет.
— А кормят?
— Ого! Жратвы у нас много — ешь сколько влезет.
— Так отчего же ты такой… какой-то…
Она не умела выразить словами впечатление, которое производило на нее беспокойное, всегда как будто сердитое лицо Владка.
— Ох, и глупая ты, Марцыся! — отозвался он. — Думаешь, если человека не бьют и кормят, так он уже и счастлив и больше ничего ему не нужно? Нет, милая моя, человеку еще многого другого хочется, такого, чего ты и понять не можешь. А я… я — другое дело! Зло меня берет, когда подумаю, как я обижен людьми. Ни образования, ни воспитания, ни гроша за душой! Что я буду весь свой век делать? Служить до смерти у дяди? Не хочу! Уйду я от него очень даже скоро, потому что ни до чего мне в его кондитерской не дорваться. Разве уйти куда глаза глядят, искать счастья?
Владку тогда было уже семнадцать лет, и он рассуждал обо всем языком взрослого. Марцыся понимала его лишь наполовину.
Такие разговоры между ними бывали коротки, да и происходили они все реже. Пришло время, когда Марцыся целыми месяцами не видывала Владка, не знала даже, где он, что с ним.
Ей минуло пятнадцать лет, и она уже носила воду в богатые дома не кувшином, а ведрами. Каждое утро перед восходом солнца выходила из хаты над оврагом стройная, красивая девушка с двумя ведрами на коромысле и всегда останавливалась на минутку у начала тропы; она была бледна и худа, но грациозна и очень хороша собой. Если не считать башмаков на ногах, одета она была и сейчас немногим лучше, чем в детстве: неизменная синяя юбка из грубой холстины, серая рубашка, прикрытая красной косынкой, накрест завязанной на груди. Голова не покрыта, и рыжие волосы, заплетенные в толстую косу, спереди гладкими прядями обрамляли низкий лоб. Останавливаясь по привычке на вершине холма, она смотрела на выступавший уже из тумана город, на серебряную ленту реки. Ее черные глаза с годами принимали все более задумчивое и сосредоточенное выражение, но в глубине их пылал огонь, выдававший натуру страстную и полудикую.
И каждый день розоватый голубь слетал с крыши и парил над головой девушки или садился к ней на плечо. Тогда она переставала смотреть на город и реку, переводила взгляд на птицу и улыбалась с безграничной нежностью.
Жители пригорода, которым она носила воду, полола огороды, стирала белье, так привыкли видеть ее с этим голубем, который парил над ее головой или летел за ней, что, если его поблизости не видно было, они спрашивали:
— Где же твой Любусь?
А раз кто-то, указывая на голубя, сказал со смехом:
— Это ее любовник!
И окружающие принялись над ней подшучивать.
— Скоро, скоро будут у нее другие любовники! — говорили они. — Такая красивая девушка!
Марцыся покраснела, как вишня, и опустила глаза. По в тот день, придя домой обедать, сорвала в саду гибкую ветку синего вьюнка и обвила ею свою косу. Потом целый час сидела на краю тропинки и смотрела на мост, на дорогу из города в слободку. Она, видимо, подстерегала Владка, который должен был пройти этой дорогой. Но вместо него появился с противоположной стороны сын богатого садовника. Он уже видел Марцысю сегодня утром, когда над ней подшучивали из-за Любуся, и смотрел тогда на нее, покрасневшую, очень внимательно, а потом долго забавлялся голубем и гладил его.