Крафт. Это опасно?
Молчание. Керженцев задумался.
Антон Игнатьевич, этот ваш опыт опасен? Я слышу это по вашему смеху: у вас нехороший смех.
Керженцев. Крафт!..
Крафт. Я слушаю.
Керженцев. Крафт! Скажите мне, вы серьезный молодой человек: вы осмелились бы на месяц, на два притвориться сумасшедшим? Постойте: не надеть маску дешевого симулянта — понимаете, Крафт? — а вызвать заклинанием самого духа безумия. Вы видите его: вместо короны — солома в седых волосах, и мантия его растерзана — вы видите, Крафт?
Крафт. Вижу. Нет, я не стал бы. Антон Игнатьевич, это и есть ваш опыт?
Керженцев. Может быть. Но — оставим, Крафт, оставим. Вы действительно серьезный молодой человек. Хотите еще вина?
Крафт. Нет, спасибо.
Керженцев. Милый Крафт, с каждым разом, как я вас вижу, вы все бледнее. Вы куда-то исчезали. Или вы нездоровы? Что с вами?
Крафт. Это личное, Антон Игнатьевич. Мне также не хотелось бы говорить о личном.
Керженцев. Вы правы, извините.
Молчание.
Вы знаете Савелова Алексея?
Крафт (равнодушно). Я знаком не со всеми его вещами, но он мне нравится, он талантлив. Я еще не читал его последнего рассказа, но хвалят…
Керженцев. Вздор!
Крафт. Я слыхал, что он… ваш друг?
Керженцев. Вздор! Но пусть друг, пусть друг. Нет, что вы городите, Крафт: Савелов талантлив! Таланты нужно хранить, таланты надо беречь как зеницу ока, и если бы он был талантлив!..
Крафт. То что?
Керженцев. Ничего! Он не алмаз — он только алмазная пыль. Он — гранильщик в литературе! У гения и крупного таланта всегда острые углы, и савеловская алмазная пыль нужна только для гранения: блестят другие, пока он работает. Но… оставим всех Савеловых в покое, это неинтересно.
Крафт. Мне также.
Молчание.
Антон Игнатьевич, вы не можете разбудить вашего Джайпура? Мне бы хотелось посмотреть на него, в его глаза. Разбудите.
Керженцев. Вам хочется, Крафт? Хорошо, я разбужу его… если только он уже не умер. Пойдемте.
Оба подходят к клетке. Керженцев отдергивает полог.
Крафт. Он спит?
Керженцев. Да, он дышит. Я его бужу, Крафт!..
Занавес
Картина вторая
Кабинет писателя Алексея Константиновича Савелова. Вечер. Тишина. За письменным столом своим пишет Савелов; в стороне, за небольшим столиком, пишет деловые письма жена Савелова, Татьяна Николаевна.
Савелов (внезапно). Таня, дети спят?
Татьяна Николаевна. Дети?
Савелов. Да.
Татьяна Николаевна. Дети спят. Уже ложились, когда я ушла из детской. А что?
Савелов. Так. Не мешай.
Снова тишина. Оба пишут. Савелов хмуро морщится, кладет перо и два раза проходит по кабинету. Заглядывает через плечо Татьяны Николаевны на ее работу.
Ты что делаешь?
Татьяна Николаевна. Я пишу письма относительно той рукописи, надо же ответить, Алеша, неловко.
Савелов. Таня, пойди сыграй мне. Мне надо. Сейчас ничего не говори — мне надо. Иди.
Татьяна Николаевна. Хорошо. А что сыграть?
Савелов. Не знаю. Выбери сама. Иди.
Татьяна Николаевна выходит в соседнюю комнату, оставляя дверь открытой. Там вспыхивает свет. Татьяна Николаевна играет на рояле.
(Проходит по комнате, садится и слушает. Курит. Кладет папиросу, подходит к двери и издали кричит.) Довольно, Таня. Не надо. Иди сюда! Таня, ты слышишь?
Молча расхаживает. Входит Татьяна Николаевна и внимательно смотрит на мужа.
Татьяна Николаевна. Ты что, Алеша, — тебе опять не работается?
Савелов. Опять.
Татьяна Николаевна. Отчего?
Савелов. Не знаю.
Татьяна Николаевна. Ты устал?
Савелов. Нет.
Молчание.
Татьяна Николаевна. Мне можно продолжать письма или оставить?
Савелов. Нет, оставь! Лучше поговори со мной… но, может быть, тебе не хочется говорить со мной?
Татьяна Николаевна (улыбается). Ну, какие глупости, Алеша, как тебе не стыдно… смешной! Пусть останется, я потом допишу, неважно. (Собирает письма.)
Савелов (ходит). Мне сегодня совсем не пишется. И вчера тоже. Понимаешь, я не то чтобы устал, какой черт! — а хочется чего-то другого. Чего-то другого. Чего-то совсем другого!
Татьяна Николаевна. Пойдем в театр.
Савелов (останавливаясь). В какой? Нет, ну его к черту.
Татьяна Николаевна. Да, пожалуй, и поздно уже.
Савелов. Ну его к черту! Ни малейшего желания нет идти в театр. Жалко, что дети спят… нет, впрочем, не хочу и детей. И музыки не хочу — только душу тянет, от нее еще хуже. Чего я хочу, Таня?
Татьяна Николаевна. Не знаю, голубчик.
Савелов. И я не знаю. Нет, я догадываюсь, чего мне хочется. Садись и слушай, ну? Мне надо не писать, — понимаешь, Таньхен? — а самому что-то делать, двигаться, махать руками, совершать какие-то действия. Действовать! В конце концов, это просто невыносимо: быть только зеркалом, висеть на стене своего кабинета и только отражать… Постой: а это недурно бы написать печальную, очень печальную сказочку о зеркале, которое сто лет отражало убийц, красавиц, королей, уродов — и так стосковалось о настоящей жизни, что сорвалось с крюка и…
Татьяна Николаевна. И что?
Савелов. Ну и разбилось, конечно, что же еще? Нет, надоело, опять выдумка, беллетристика, гонорар. Наш известный Савелов написал… к черту окончательно!
Татьяна Николаевна. А я тему все-таки запишу.
Савелов. Записывай, если тебе хочется. Нет, ты только подумай, Таньхен: за шесть лет я ни разу не изменил тебе! Ни разу!
Татьяна Николаевна. А Наденька Скворцова?
Савелов. Оставь! Нет, я серьезно говорю, Таня: это невозможно, я начинаю ненавидеть себя. Трижды проклятое зеркало, которое висит неподвижно и может отражать только то, что само захочет отразиться и проходит мимо. За спиной у зеркала могут совершаться изумительные вещи, а оно отражает в это время какого-то идиота, болвана, которому захотелось поправить галстук!
Татьяна Николаевна. Это неверно, Алеша.
Савелов. Ты решительно ничего не понимаешь, Татьяна! Я ненавижу себя — понимаешь это? Нет? Я ненавижу тот мирок, который живет во мне, вот тут, в голове, — мир моих образов, моего опыта, моих чувств. К черту! Мне опротивело то, что у меня перед глазами, я хочу того, что у меня за спиной… что там? Целый огромный мир живет где-то за моею спиной, — и я же чувствую, как он прекрасен, а головы повернуть не могу. Не могу! К черту. Скоро я совсем брошу писать!