Выбрать главу

— Я… я вас не понимаю…

— И понимать нечего. Дрянная, скверная бабенка и больше ничего!.. У вас вкуса нет, голубчик. Что вы остановились? Удивляетесь, что я такие слова про жену говорю? Конечно, мне не следовало бы говорить вам этого, но так как вы тут некоторым образом лицо заинтересованное, то с вами нечего скрытничать. Говорю вам откровенно: наплюйте! Игра не стоит свеч. Всё она вам налгала и как «страдалица» гроша медного не стоит. Бальзаковская барыня и психопатка. Глупа и много врет. Честное слово, голубчик! Я не шучу…

— Но ведь она вам жена! — удивился техник.

— Мало ли чего! Был таким же, как вот вы, и женился, а теперь рад бы разжениться, да — тпррр… Наплюйте, милый! Любви-то ведь никакой, а одна только шалость, скука. Хотите шалить, так вон Настя идет… Эй, Настя, куда идешь?

— За квасом, барин! — послышался женский голос.

— Это я понимаю, — продолжал нотариус, — а все эти психопатки, страдалицы… ну их! Настя дура, но в ней хоть претензий нет… Дальше пойдем?

Нотариус и техник вышли из сада, оглянулись и, оба разом вздохнувши, пошли по полю.

(обратно)

Скука жизни*

По наблюдению опытных людей*, нелегко расстаются с здешнею жизнью и старцы; при этом они нередко обнаруживают свойственные их возрасту — скупость и жадность, а также мнительность, малодушие, строптивость, неудовольствие и т. д.

(«Практическое руководство для священнослужителей». П. Нечаев)

У полковницы Анны Михайловны Лебедевой умерла единственная дочь, девушка-невеста. Эта смерть повлекла за собою другую смерть: старуха, ошеломленная посещением бога, почувствовала, что всё ее прошлое безвозвратно умерло и что теперь начинается для нее другая жизнь, имеющая очень мало общего с первою…

Она беспорядочно заторопилась. Прежде всего она послала на Афон тысячу рублей* и пожертвовала на кладбищенскую церковь половину домашнего серебра. Немного погодя она бросила курить и дала обет не есть мяса. Но от всего этого ей нисколько не полегчало, а напротив, чувство старости и близости смерти становилось всё острее и выразительней. Тогда Анна Михайловна продала за бесценок свой городской дом и без всякой определенной цели поспешила к себе в усадьбу.

Раз в сознании человека, в какой бы то ни было форме, поднимается запрос о целях существования и является живая потребность заглянуть по ту сторону гроба, то уж тут не удовлетворят ни жертва, ни пост, ни мыканье с места на место. Но, к счастью для Анны Михайловны, тотчас по приезде ее в Женино, судьба навела ее на случай, который заставил ее надолго забыть о старости и близкой смерти. Случилось, что в день ее приезда повар Мартын облил кипятком себе обе ноги. Поскакали за земским доктором, но дома его не застали. Тогда Анна Михайловна, брезгливая и чувствительная, собственноручно омыла раны Мартына, смазала их спуском* и наложила на обе ноги повязки. Всю ночь просидела она у постели повара. Когда, благодаря ее стараниям, Мартын перестал стонать и уснул, душу ее, как потом она рассказывала, что-то «осенило». Ей вдруг показалось, что перед нею, как на ладони, открылась цель ее жизни… Бледная, с влажными глазами, она благоговейно поцеловала в лоб спящего Мартына и стала молиться.

После этого Лебедева занялась лечением. В дни греховной, неряшливой жизни, о которой она вспоминала теперь не иначе как с отвращением, ей, от нечего делать, приходилось много лечиться. Кроме того, в числе ее любовников были доктора, от которых она кое-чему научилась. То и другое пригодилось ей теперь как нельзя кстати. Она выписала аптечку, несколько книг, газету «Врач»* и смело приступила к лечению. Сначала у нее лечились обитатели одного только Женино, потом же к ней стала стекаться публика изо всех окрестных деревень.

— Представьте, моя милая! — хвалилась она попадье месяца через три после приезда, — вчера у меня было шестнадцать больных, а сегодня так целых двадцать! Так я утомилась с ними, что едва на ногах стою. Весь опий у меня вышел, представьте! В Гурьине эпидемия дизентерии!

Каждое утро, просыпаясь, она вспоминала, что ее ждут больные, и сердце ее обливалось приятным холодком. Одевшись и наскоро напившись чаю, она начинала приемку. Процедура приемки доставляла ей невыразимое наслаждение. Сначала она медленно, как бы желая продлить наслаждение, записывала больных в тетрадку, потом вызывала каждого по очереди. Чем тяжелее страдал больной, чем грязнее и отвратительнее был его недуг, тем слаще казалась ей работа. Ничто ей не доставляло такого удовольствия, как мысль, что она борется со своею брезгливостью и не щадит себя, и она нарочно старалась подольше копаться в гнойных ранах. Бывали минуты, что она, словно упоенная безобразием и зловонием ран, впадала в какой-то восторженный цинизм, когда являлось нестерпимое желание насиловать свою природу, и в эти минуты ей казалось, что она стоит на высоте своего призвания. Она обожала своих пациентов. Чувство подсказывало ей, что это ее спасители, а рассудочно она хотела видеть в них не отдельных личностей, не мужиков, а нечто абстрактное — народ! Потому-то она была с ними необыкновенно мягка, робка, краснела перед ними за свои ошибки и на приемках всегда имела вид виноватой…