Поцелуй – как символ любви, о котором так часто говорят апостолы – связан непосредственно с чистой сущностью пола. Природа поцелуя заключает в себе потенциально все формы полового общения. Ограничения, которые индивидуум ставит свободно сам себе в этой области пола, могут определяться различными психологическими моментами. Но единственно верный принцип, утверждающий целомудрие – это принцип сохранения и спасения личности. Одно и то же действие может иметь противоположное значение и различную религиозную ценность. И первый поцелуй, и последний могут погашать личность в изначальной, безликой страсти, в темном хаосе, и наоборот тот же поцелуй может освобождать личность от власти хаоса и утверждать ее до конца. Целомудрие – не аскетизм. Аскетизм запрещает, целомудрие очищает; аскетизм убивает, целомудрие воскрешает. Смысл новоявленной любви-влюбленности, в сохранении, спасении, освобождении и утверждении личности: исход из хаоса страсти в любовь-влюбленность, из эгоизма в начало вселенское, мировое и абсолютное.
Принимая все стадии и формы поцелуя вторым целомудренным приятием, мы должны сознательно отнестись и к последнему поцелую. Его природа, однородная вообще с природою всех иных форм полового общения, отличается однако одним моментом, который определяется возможностью деторождения. Мы должны здесь согласиться с Вл. Соловьевым, который на основании естественно-исторических фактов, с достаточной убедительностью показал, что половая любовь и размножение рода находится между собой в обратном отношении: чем сильнее одно, тем слабее другая. Итак, мы не должны убивать в аскетизме начало пола, но мы должны искать такого высокого и совершенного проявления его, при котором неосуществимо деторождение. Мы не должны ставить внешних препятствий для деторождения и не должны страшиться последнего поцелуя, но мы должны приближаться к нему только в уверенности, что мы достойны его: только тогда мы утвердим нашу личность до конца.
А между тем то, что вокруг называют любовью, приносит личности не жизнь, а смерть. По слову поэта, мы любим «убийственно» и в «буйной слепоте страстей»
Но наша вещая душа уже бьется на пороге «двойного бытия» и поэт прозревает новый свет.
Пускай страдальческую грудь Волнуют страсти роковые, – Душа готова, как Мария, К ногам Христа на век прильнуть.
Так чрез тайну любви мы касаемся тайны жертвы, тайны сораспятия с Бессмертным Эросом, ибо истинный Эрос бессмертен и вечен, а не полубессмертен, как думала Диотима, пророчица древнего мира
О лирической трагедии
Тема театра волнует современников необычайно. Сонм теоретиков шумит и спорит. И едва ли проблема рампы или проблема хора менее занимают умы, чем темы гносеологические, которыми недавно так бескорыстно увлекались русские интеллигенты. Эстетические интересы, повидимому, вообще преобладают теперь над запросами отвлеченного ума, и, если мы философствуем, то философствуем об искусстве и как то связываем свой жребий с судьбой художества.
Мы живем в ожидании, в предчувствии. Наша эпоха – прежде всего канун какой то новой культуры. Все мы жаждем синтеза и цельности: немудрено, что больше всего, чаще всего мы говорим о театре будущего, и как будто мало надеемся но современность.
Однако пора уже отнестись справедливо и к нам, ремесленникам современного художества, и оценить те возможности, которые заложены в нас, хотя безвременье и культурный распад отдалили наш театр от истинной и желанной трагедии и привели к ложной форме драмы – той сценической форме, которая определяется, как нечто среднее между комедией и трагедией. Мы испытываем какой то странный страх перед началом трагическим; мы как будто не считаем себя достойными этой сценической формы: может быть, смутно догадываемся, что рабы психологии не могут быть героями трагедии. А то, что психологизм преобладает в наше время над переживаниями глубинными, скажем, мистическими – это, кажется, достоверно.