Автор вскочил на сцену.
— Ромильи, голубчик, печка не на месте. Как прикажете Шевалье вылезти через слуховое окно? Сейчас же передвиньте печь направо.
— Хорошо, — сказал Ромильи, — но мы загородим дверь.
— Как, загородим дверь?
— Ну да, загородим.
Директор театра, заведующий сценой, машинисты с мрачным вниманием уставились на декорации, автор молчал.
— Не беспокойтесь, мэтр, — сказал Шевалье. — Ничего не надо менять. Я выпрыгну.
Он влез на печку, изловчился, и, хотя это казалось невозможным, ему действительно удалось ухватиться за край слухового окна, притянуться и подняться на локтях.
На сцене, за кулисами и в зале послышался шепот восхищения: Шевалье всех поразил силой и ловкостью.
— Очень хорошо, Шевалье! — крикнул автор. — Отлично, голубчик… Ну и ловок же, бестия, настоящая обезьяна! Никто из вас на это не способен. Если бы все равнялись по Флорентену, пьесе был бы обеспечен шумный успех.
Нантейль ощутила почти что восхищение. На какой-то миг ей почудилось, что Шевалье больше, чем человек, что он человек и горилла одновременно, и страх, который он ей внушал, непомерно возрос. Она его не любила, она никогда его не любила; она его не желала; уже давно прошло то время, когда он вызывал в ней желание, а последние дни она не представляла себе наслаждения ни с кем, кроме Линьи; но если бы в эту минуту она очутились наедине с Шевалье, у нее не было бы сил противиться ему и она поспешила бы смягчить его гнев своей покорностью, как смягчают гнев того, кто наделен сверхъестественной властью.
Автор не уходил со сцены и, не обращая внимания на шум переставляемых декораций, на гостиную в стиле ампир, спускавшуюся с колосников, на передвижение боковых кулис, командовал актерами и статистами, давал советы, показывал.
— Послушайте, вы, толстуха, пирожница, мадам Раво, неужели вы не слышали, как кричат на Елисейских полях разносчицы: «А вот сахарные вафли! Кому вафель, господа!» Они же нараспев кричат. К завтрашнему дню обязательно выучите мотив… Ну а ты, барабанщик, дай-ка сюда барабан: сейчас покажу, как дробь выбивать, черт бы тебя подрал!.. Фажет, деточка, чего ты полезла на бал к министру юстиции, раз у тебя чулки не с золотыми стрелками? Ты бы еще вязаные шерстяные чулки напялила… Нет, больше я моих пьес в этот театр не даю… Где полковник десятой когорты? Ты?.. Ну, так вот что, голубчик, твои солдаты маршировать не умеют, переваливаются с ноги на ногу… Мадам Мари-Клэр, подойдите поближе, я вас научу делать реверанс.
Можно было подумать, что у него сто глаз, сто ртов, а уж рук и не счесть сколько!
В зрительном зале Ромильи поздоровался с г-ном Гомбо, членом Академии нравственных и политических наук, своим человеком в «Одеоне».
— Что хотите говорите, господин Гомбо, возможно здесь не все факты исторически точны, но ведь это театр.
— Заговор генерала Мале, — ответил г-н Гомбо, — все еще остается и, вероятно, надолго останется исторической загадкой. Автор пьесы воспользовался невыясненными подробностями, чтобы ввести драматический элемент. Но для меня не подлежит никакому сомнению, что генерал Мале, хоть он и присоединился к роялистам, сам был республиканцем и стремился к восстановлению народной власти. Во время допроса он произнес глубокие, незабываемые слова. Когда председатель военного совета спросил его: «Кто ваши сообщники?» — Мале ответил: «Если бы заговор удался, — вся Франция и вы сами».
К ложе, где сидела Нантейль, подошел старый скульптор, почтенный и прекрасный, как сатир античного мира; увлажненным взором, с веселой улыбкой на устах смотрел он, опершись о барьер ложи, на сцену, в данную минуту полную движения, взбудораженную.
— Пьеса вам нравится, мэтр? — спросила Нантейль.
И скульптор, которого больше всего на свете интересовали кости, сухожилия и мускулы, ответил:
— Очень, очень нравится, мадемуазель! В этой пьесе занята одна молоденькая актриса — Миди, а у нее ключицы — просто заглядение…
Скульптор пальцем в воздухе нарисовал ее ключицы. У него даже слезы на глаза навернулись.
В ложу попросил разрешения войти Шевалье. Он был обрадован и не столько своим неожиданным успехом, сколько тем, что видит Фелиси. В своем безумии он вообразил, что она пришла ради него, что она его любит, что она опять будет принадлежать ему.
Она боялась его и, так как была трусихой, поспешила к нему подольститься:
— Поздравляю, Шевалье. Это просто потрясающе. Ты поразил нас. Можешь мне поверить. Я не одна так говорю. Фажет находит, что ты неподражаем.
— Серьезно? — спросил Шевалье.
Эта минута была одной из счастливейших в его жизни.
Вдруг с пустынных высот третьего яруса раздался пронзительный голос, прорезавший воздух, как свисток локомотива:
— Вас не слышно, дети мои: говорите громче и произносите более четко.
И высоко под куполом на полутемной галерке появился автор, маленький-премаленький.
Теперь голоса актеров, столпившихся на авансцене вокруг игроков, зазвучали более явственно.
— Император даст войскам отдохнуть три недели в Москве; а потом быстро, как орел, устремится на Санкт-Петербург.
— Пики, трефы, козырь, у меня две взятки.
— Там мы перезимуем, а весной через Персию проникнем в Индию — и тогда конец британскому могуществу.
— Тридцать шесть в бубнах.
— А у меня туз, король, дама и валет одной масти.
— Кстати, господа, что вы скажете об императорском указе, помеченном Кремлем, относительно французских актеров? Да, теперь конец всем ссорам, мадемуазель Марк и мадемуазель Левер! [19]
— Посмотрите-ка, как идет Фажет голубое платье в стиле Марии-Луизы, с отделкой из шиншиллы, — сказала Нантейль.
Госпожа Дульс извлекла из-под своих мехов растрепанную пачку билетов, которые она, по-видимому, усиленно старалась всем навязать.
— Маэстро, вы, верно, слышали, — сказала она Константену Марку, — что в будущее воскресенье я выступаю с чтением лучших писем госпожи де Севиньи, с комментариями, на вечере в пользу трех бедных сироток скончавшегося нынешней зимой артиста Лакура, смерть которого мы все оплакиваем.
— Талантливый был актер? — спросил Константен Марк.
— Какое там! — сказала Нантейль.
— В таком случае почему же плакать о нем?
— О мэтр, не прикидывайтесь бессердечным, — вздохнула г-жа Дульс.
— Я никем не прикидываюсь. Просто меня удивляет: почему мы придаем такое значение жизни людей, которые нам нисколько не интересны. Впечатление такое, словно жизнь сама по себе нечто ценное. А природа, наоборот, учит нас, что нет ничего низменнее и презреннее жизни. Раньше люди не были так испорчены сентиментальностью. Каждый считал бесконечно ценной свою личную жизнь, но не чувствовал никакого уважения к жизни ближнего. Тогда люди были ближе к природе: мы созданы, чтобы пожирать друг друга. Но род людской слаб, нервозен, лицемерен, и нам нравится тайное каннибальство. Пожирая друг друга, мы разглагольствуем о том, что жизнь священна, и не смеем признаться, что жизнь — это убийство.
— Жизнь — это убийство, — безотчетно повторил Шевалье, погруженный в свои думы.
Потом он стал развивать туманные идеи.
— Убийство и резня, возможно, что это и так! Но только резня забавная и потешное убийство. Жизнь — смехотворная катастрофа, внушающий ужас комизм, карнавальная маска на окровавленных щеках. Вот что такое жизнь для актера; для актера на сцене и для актера в действии!
Встревоженная Нантейль старалась уловить смысл в его бессвязных словах.
А он возбужденно продолжал:
— Жизнь — это еще и другое: это цветок и нож, сегодня — это слепая ярость, а завтра поэзия, это ненависть и любовь, сладостная, восхитительная ненависть, жестокая любовь.
— Господин Шевалье, — самым спокойным тоном спросил его Константен Марк, — вам не кажется, что убивать вполне естественно и что только страх быть убитым удерживает нас от убийства?
Шевалье ответил задумчиво глухим голосом:
— Нет, конечно! Меня страх быть убитым не удержал бы от убийства. Я не боюсь смерти. Но я уважаю чужую жизнь. Я человечен, тут ничего не поделаешь. С некоторых пор я много думал над вопросом, который вы мне сейчас задали. Я размышлял над ним и дни и ночи, и теперь я знаю, что не могу убить.
19
…теперь конец всем ссорам мадемуазель Марс и мадемуазель Левер. — М-ль Марс (настоящее имя — Буте Анна-Франсуаза, 1779–1847) и м-ль Левер (Жанна-Эмилия, 1781–1843) — знаменитые французские актрисы, соперничавшие между собой на сцене театра «Французской Комедии». Так называемый «Московский декрет» об организационном статуте театра «Французской комедии», подписанный Наполеоном в Москве 15 октября 1812 г., разрешал актерам играть только в каком-либо одном из главных амплуа. М-ль Марс, пользовавшаяся привилегией играть роли в двух амплуа — кокеток и инженю, — вынуждена была после этого декрета уступить часть ролей м-ль Левер.