В противоположность известным на Востоке и на Западе учениям, пророки не считали, что Вселенная образована из предвечной Материи или же что она есть эманация, излияние Божества. По их учению, мир получил бытие силою творческого Слова Ягве; даже имя Божие (связанное с глаголом «хайя» — «быть»), вероятно, может означать «дарующий бытие», «Творец». Разумное, творческое существо, человек представляет собой как бы вершину мироздания, но он — не «осколок Абсолюта», а «образ и подобие» Создателя. Как художник любит свое творение, как мать — свое дитя, так и Бог связан живыми узами с человеком и миром. Он хочет возвысить их до Себя, приобщить к своей совершенной полноте. Это делает их существование исполненным смысла и цели. Именно это ощущение смысла бытия отсутствует в большинстве философских систем древности.
Для Платона видимый мир — тень, для индийской мистики — призрачная Майя. Возникновение мира, согласно Упанишадам, есть нечто подобное непроизвольному извержению. «Как паук выпускает из себя и вбирает в себя паутину, как растения возникают из земли, как волосы возникают на голове человека, так из Непреходящего возникает все в этом мире» [7]. Это излияние из недр Вечного сменяется поглощением для того, чтобы снова разрешиться эманацией. Представление о вечном возврате подтверждалось цикличностью процессов, совершающихся в природе. Вавилоняне и египтяне, греки и индийцы мыслили мир как нечто вращающееся по исполинскому замкнутому кругу или множеству кругов, и этот бесконечный, бесцельный круговорот окрашивал пессимизмом миросозерцание дохристианского человека [8].
Библия, в отличие от всех «языческих» концепций Вселенной, проникнута мыслью о незавершенности мира, который представляет собой «открытую систему»: его движение не круговое, а восходящее. Пророки первыми увидели несущееся вперед время, им открылась динамика становления твари. Земные события не были для них лишь пеной или скоплением случайностей, но историей в самом высоком смысле этого слова. В ней они видели исполненную мук и разрывов драму свободы, борьбу Сущего за свое творение, изживание демонического богоборчества. Конечная цель истории — полное торжество Божественного Добра. Первоначально пророки усматривали эту победу в устранении всяческой неправды из мира, но постепенно они осмыслили будущее Царство Божие как примирение Творца и человека, единение их в высшей гармонии [9].
Все утопии европейского человечества по существу лишь незаконнорожденные дети библейской эсхатологии. Искаженная, приземленная, она, тем не менее, продолжает владеть умами: такова сила изначального библейского импульса. Ведь никакая наука не гарантирует прогресса, и вера в него есть не вывод из позитивных научных данных, напротив, исторически она предшествует развитию науки. Впрочем, какие бы формы ни принимала эта вера, ее нельзя считать чистым заблуждением, ибо она есть затемненное эсхатологическое предчувствие. Она есть храм, превращенный в торжище, в клуб, но сохранивший нечто от своих прежних очертаний. В ней живет смутное чаяние Царства Божия, о котором впервые возвестили пророки Израиля.
В глазах грека человек был игрушкой Судьбы, для утопистов он стал единственным творцом истории, пророки же, зная, что Сам Ягве установит свое Царство, в то же время видели в человеке активного сподвижника Божия. То было предвосхищением богочеловеческой тайны за века до евангельских событий.
Служение высшей Воле требовало от пророков деятельного включения в жизнь окружающего мира. Они не могли оставаться безучастными к тому, что совершалось вокруг них. Слово Божие преисполняло их удвоенной силой и энергией. (Эту черту унаследовали у пророков многие христианские мистики и святые, такие, как преподобный Сергий или св. Тереза Авильская.) И, прежде всего, пророки выступают как непримиримые враги заблуждений своего общества и своей эпохи.
Тут проявляется еще одна их отличительная особенность. Великие реформаторы «осевого времени», каждый по-своему, боролись с традиционными верованиями. Многие из них подвергались преследованиям и даже кончали жизнь мучениками. И все же, какими бы смелыми и радикальными ни были их доктрины, они оставались под известным обаянием народных верований. Традиция и обычаи нередко давили на них тяжким бременем, внося путаницу в их философские системы и соблазны в религиозную жизнь. Так, Будда, отрицавший существование индивидуальной души, вынужден был принять общеиндийское учение о перевоплощении; Сократ, исповедовавший веру в единого Бога, приносил жертвы гражданским божествам; Конфуций, при всем своем скептицизме в отношении к духам, сохранил их культ. Все эти люди, с мышлением смелым и независимым, подчас проявляли неожиданную робость перед лицом национальных воззрений. Выступая против них, философы, поэты и преобразователи чаще всего ограничивались завуалированными выпадами или намеками. Решительным движением сбросить тысячелетний груз образованному греку не хватало духа: он слишком любил прекрасную старину; в религии индийцев укоренилась склонность к безграничному синкретизму: они всегда более предпочитали добавлять новых богов к пантеону, чем отвергать старых; пророки же совершают уникальную религиозную революцию, безжалостно низвергая народных кумиров. Они никогда не делают культа из «отечественной старины» как таковой. Упорному тяготению израильтян к язычеству они противопоставляют веру в Единого, магическому пониманию богослужения религию духа, национальной узости универсализм. Истинным для них является лишь то, что звучит в Откровении Сущего и выдерживает проверку в свете Его заповедей.