Долго я ходил по улицам, пьяный светлым, блаженным хмелем. Благодарный и торжествующий смех подступал к груди, когда я вспоминал Катин взгляд и как она держала в своих руках мою руку. Была в этом рукопожатии детская, товарищеская чистота – и в то же время пробуждавшаяся девичья любовь. Так полна была душа, так радостно все в ней сверкало, билось и пело, что хотелось кому-то принести эту невместимую радость, благодарственного жертвою сложить к чьим-то ногам и молиться и широко простирать руки… Как хорошо! Как все хорошо в мире!
Сошел я вниз, в комнату, где жил с братом Мишею. Зажег лампу. И вдруг со стены, из красноватого полумрака, глянуло на меня исковерканное мукою лицо с поднятыми кверху молящими глазами, с каплями крови под иглами тернового венца. Хромолитография «Ecce homo!»[5] Гвидо Рени. Всегда она будила во мне одно настроение. Что бы я ни делал, чему бы ни радовался, это страдающее божественною мукою лицо смотрело вверх молящими глазами и как бы говорило:
«Отче! Прости ему! Не ведает бо, что творит!»
И становилось стыдно, блекнул блеск, обесцвечивалась радость, глаза виновато опускались. Чтоб это лицо не укоряло, нужно было быть серьезным, строгим и скорбным.
И теперь, из окутанного тенью угла, с тою же мукою глаза устремлялись вверх, а я искоса поглядывал на это лицо, – и в первый раз в душе шевельнулась вражда к нему… Эти глаза опять хотели и теперешнюю мою радость сделать мелкою, заставить меня стыдиться ее. И, под этими чуждыми земной радости глазами, мне уже становилось за себя стыдно и неловко… Почему?! За что? Я ничего не смел осознать, что буйно и протестующе билось в душе, но тут между ним и много легла первая разделяющая черта.
У дедушки Викентия Михайловича, папиного дяди, – я об нем уже рассказывал, – было два сына. Один, Николай, получил от отца в наследство село Теплое, вскоре продал его и жил где-то в Минской губернии. Его и семью его мы почти не знали. Другой, Гермоген Викентьевич, жил в Рогачеве Могилевской губернии, служил там в акцизе. У него была тетка по матери, Ольга Богдановна Курбатова, богатая тульская помещица, он был ее любимый племянник. Она оставила ему в наследство два из своих многочисленных имений, разбросанных по Тульской губернии, – Зыбино и Щепотьево, верст за восемь одно от другого, в общей сложности десятин пятьсот. В Зыбкие – огромный барский дом, где жила и умерла она сама.
Известно, что у нас на Руси было два дела, для которых не считалась нужною никакая предварительная подготовка, – воспитание детей и занятие сельским хозяйством, Гермоген Викентьевич подал в отставку и приехал в Зыбино хозяйничать. Он был хорошим и исполнительным чиновником, но хозяином оказался никуда не годным. На наших глазах все постепенно ветшало, ползло, разваливалось. Оборотного капитала не было: чтобы жить, приходилось продавать на сруб лес и – участками – саму землю.
С его семьею жизнь наша переплелась самым тесным и многообразным способом, и долгие годы мы жили почти как одна семья.
Закрываю глаза, – и так мне представляется тогдашнее Зыбино. Прежде всего – ярко-солнечная зелень огромного сада; вся она полна птичьим стрекотанием, свистом чириканьем; особенно выдается своею необычностью (у нас в Туле я никогда не слыхал) гулкое воркование горлинок. Почему-то их всегда было в Зыбине очень много. Липовые аллеи, густые черемуховые и вишневые заросли, древние плакучие березы-великаны с какою-то особенною травою под ними, – длинною, редкою и шелковистою. Тихая речка Вашана под горой, полная до краев: за полверсты ниже нее – плотина и мельница.
Огромный старинный барский дом с несчетным количеством комнат. Полы некрашеные, везде грязновато; в коридоре пахнет мышами. На подоконниках огромных окон бутылки с уксусом и наливками. В высокой и большой гостиной – чудесная мебель стиля ампир, из красного дерева, такие же трюмо, старинные бронзовые канделябры. Но никто этому не знает цены, и мы смотрим на все это, как на старую рухлядь.
В просторном кабинете, за широким письменным столом, сгорбившись, сидит в халате Гермоген Викентьевич, дядя Геша, – очень толстый, с выпуклыми близорукими глазами. На стене портреты в рамках, среди них много дагерротипов: слепое серебряное поле, и только если смотреть сбоку, то видны дамы в буклях и кринолинах, мужчины во фраках, с маленькими бачками. Стекла больших окон – пыльные, засиженные мухами. Посмотреть в окно, – за кучами валежника треплется под ветром крапива, а дальше – кирпичные развалины. Работник Николашка, рассчитанный за пьянство, поджег службы, сгорели амбар, сарай, конюшни, остались от них только кирпичные стены; внутри – груды кирпичей, густая крапива и кусты бузины.