На крыше — разбегавшиеся по домам солдаты, как клюватые птицы —
мат-дробь-топ-клюк
Когда в первые дни войны мы возвращались из Берлина в Петербург, дорога была такая — я боялся загадывать на завтра и только думал на сейчас, так и теперь, удаляясь за тридевять земель от Петербурга, нет, еще неуверенней —
клюк-топ-дробь-мат
И по пути я уж всеми глазами видел, что война сама собой кончилась, и нет такой человеческой силы повернуть назад, одна есть сила — «никакой войны!» — сила нечеловеческая — войнее всякой войны —
революция —
революция — пробуждение человека
в жестоком дне,
революция — суд человека над человеком, революция — пожелания человека человеку.
Красна она не судом
— жестокая пора! —
красна озарением
—семенной весенний вихрь! —
пожеланиями человека человеку.
«Взорвать мир!» — «перестроить жизнь!» —
«спасти человечество!»
Никогда так ярко не горела звезда —
мечта человека о свободном человеческом царстве
на земле,
Россия в семнадцатый год!
но и никогда и нигде на земле
так жестоко не гремел погром.
Полем было ехать хорошо, несмотря на ветер.
Птицы по-прежнему поют.
По-прежнему земля зеленеет.
Поле чистое — —
По дороге на селе собрание: агитатор — из пришвинской «тучи» — разъясняет собранию о буржуазии.
— Говорить надо не буржуа, — учит, — а буржуаз. И в другом селе тоже, говорит петербургский, тут все петербургские «из тучи», о интеллигенции.
— Интеллигенция, — учит, — это ненормальное явление в природе. Интеллигенция нам не говорит правды. Интеллигенция, если при старом режиме и бывала откровенна, откровенность ее была продажной. Интеллигенция при катастрофическом столкновении классов должна погибнуть.
Едем дальше, третье село — и в третьем селе — в третьем селе солдат:
— Долой царя, да здравствует само-державие! За войну отстроили новую каменную церковь.
Старая деревянная с колонками стоит — запустела. И старик священник помер. Новый на его место, но уж в новой церкви, в войну определился, молодой.
— Царская теличка! — ухмыльнулся кучер, — умора!
Поп был из молодых да ранний, и как пришла революция, очень испугался: первого ведь будут громить попа! Собрал он народ в церковь и все, что слышал: и быль и небыль, и о распутинских чудесах, и о подземном телефоне в Царском Селе — из Берлина прямо в Петербург! — все вывел на чистую воду, а закончить решил Кшесинской — самое громкое имя, недаром в ее дворце Ленин засел. А как сказать: «балерина?» — не поймут. Придумал: скажу, «певичка». И сказал:
«Царская певичка, царь для которой дворец построил!»
И пошло гулять по селу:
— Царская теличка» царь для которой дворец построил!
Проехали лавку — надпись все та лее:
воспрещается лугцить семечки
садиться на прилавок если много
людей без дела не надо входить
в лавку за непослушание будут
подвергаться административному
взысканию
Я встаю в 9 часов. Курю, записываю сны и прибираюсь. В 11—12 часов пью чай с хлебом. После чаю минут на десять выхожу в сад. И опять в комнату и занимаюсь до 3-х. В 3-й обед. После обеда ложусь с книгой и читаю до 5-и. В 5-ь пью чай, и опять с полчаса читаю. Потом пересаживаюсь к окну и занимаюсь до половины восьмого. С половины восьмого до 8-и (не всякий день) гуляю в саду по дорожке от слив до амбара. И домой, зажигаю лампу и занимаюсь до 9-и. В 9-ь пью чай. После чаю читаю газеты или рисую, или опять пишу до 12-и.
Так все дни — и теперь, и когда случалось раньше попадать летом в деревню.
Когда я выхожу на улицу, вещи убегают от меня, и подымаются стены, где казалась мне одна ровь и гладь, какие-то лестницы без перил громоздятся навстречу, на которые (и без перил), а изволь лезть! — и мосты, которых я боюсь, и хоть на четвереньках, а должен перейти. И когда все это я проделаю и только что подойти к двери — дверь под носом захлопнется.
Как помню себя, я все делал, чтобы обходить улицу. И первая катастрофа в моей жизни произошла именно потому, что я вышел на улицу.
И это вовсе не уродство, а верное мое чутье к жизни: как помню себя, я всегда что-то выделывал над собой, обрекая себя на добровольное заточение —
с правом выхода, когда хочу.
Затвор стал стеной, моим рогом, моим жалом, моей иглой, моим копытом и моей стихией.
И вовсе не от нелюдимости и отчужденности от мира.
Я люблю все живое в мире — а ведь все живое, что светит, а светит все от крупных звезд и до мельчайшей песчинки и от большого слова до мимолетной мысли: