*
Пасмурно и свежо, большой ветер. Ничего не писалось за весь день, только рисовал. Оттого, что был дождь, мальчик не пойдет за газетами, так и не узнаем, чем окончилась воскресная демонстрация в Петербурге.
Тучи идут валами —
А птицы все-таки поют и куковала кукушка. Все утро по двору конь ходит — еще бы, сколько за все эти жаркие дни всяких мух перекусало!
Последнюю неделю я совсем не выхожу из комнаты. Смотрю в окно — —
Ничего мне не хочется: ни писать, ни читать.
XIX
— — я залез на галерею высочайшего театра: «концерт С. В. Рахманинова».
М. А. Дьяконов говорил мне — «три миллиона ступенек, не считая приступок и заходов» — а я насчитал одних приступок до миллиона.
Места надо занимать с налету, как в игре «в свои соседи».
Я бросился, куда попало, и наскочил на Шаляпина.
«Все предки мои до двенадцатого колена носили фамилию Шаляпиных, а Дьяконов опровергает». «Что ж говорит Дьяконов?»
«Да ничего не говорит».
Вступился Горький:
«В нашем роду, — сказал А. М., — с незапамятных времен всегда были Пешковы и никаких Горьких. Дело это сухопутное и невооруженным глазом не разобрать».
Но тут П. Е. Щеголев деликатно согнал нас с места и, усевшись поудобнее, развернул газету. А я попал в Таганку в Глотов переулок. Я должен ходить за царскими детьми и караулить: их пятеро и все они маленькие, лет так семь-восемь, в белом —
«Плохо, думаю, дело, какой же я караульщик!» А Ида говорит:
«Ничего, мы справимся. У А. А. Архангельского сбоку три ноздри выросло».
XX
— — пришел в театр на оперу и вижу, сидит впервом ряду П. П. Сувчинский, грибы чистит, поганки.
Я с ним поздоровался и сел рядом.
«Сам собирал, — сказал Сувчинский, — по новому способу, в закрытом помещении».
И прохожу я с Шаляпиным к самой рампе.
Поет какая-то певица — сдавленный голос, а сама улыбается.
Вышла другая —
Шаляпин вынул тетрадку и пишет ноты: красным и черным.
«По новому способу, — говорит он, — новая опера: «Рахат-лукум».
И напевает.
Сергей (Ремизов) рассказывает о новой московской квартире: там он и поместит нас.
Мы взяли билеты и поехали на вокзал.
Дорогой заехали в ресторан. Там и актриса — сдавленный голос.
«Нам надо торопиться на поезд».
И прощаюсь.
Актриса поцеловала мне руку.
«Не вытирайте пожалуйста!»
И мы попали в квартиру доктора Срезневского. Приемная в виде фонаря, как в редакции «Новой Жизни», а в оконную раму вделан образ — «Глава Иоанна Предтечи», а под образом сидит художник Егор Нарбут и курит трубку.
Я зачем-то раздеваюсь.
А Нарбут Владимир торопит.
И я опять оделся.
«Выехать очень трудно, — говорит он, — а главное, наш поезд мог давно уж уйти».
Мы идем пешком и не уверены, куда повернуть. И вдруг видим зеленый забор.
«Святая София, — говорит художник Нарбут, — идем правильно».
Мы очень обрадовались, перешли по рельсам со спуска в гору и идем насыпью.
И вот откуда ни взялся мальчишка-вороватый, жалуется, на меня показывает.
«Этот, — показывает на меня, — бросил коробку порошком!»
И вижу, народ собирается.
А мальчишка вертится, жалуется, подстрекает:
«Коробку с порошком!»
«Да это, — говорю, — желтая коробка из-под банновских папирос, в ней просыпанный зубной порошок и карлсбадская соль».
Не верят.
И всё тесней окружают меня.
«Коробку с порошком!» — и уж не вертится, а кружится, как волчок, мальчишка.
«Хиба!» — сказал Нарбут.
И поезд тронулся.
После дневного дождя, когда ветер расчистил полоску на закате и ожили птицы, в первый раз затрубили жабы на болоте.
Когда я на ночь тушу свет, начинается звон — точно где-то далеко в набат бьют: звонит комар.
XXI
— — мы были в Иерусалиме, потом на Афоне. И решили дома отслужить всенощную. Из Иерусалима у нас свечи, а с Афона забыли. В коридоре стоит Распятие и перед ним красная лампадка, я сам зажег эту лампадку.
Ждем Верховских со всеми детьми.
Борис Пастернак в углу сети чинит.
Думаю, тесно будет!
И очутился в Греции. Там война. И вижу Елизавету Михайловну Терещенко: вся заплаканная, а чему-то радуется.
И вот где-то, не то в Пензе, не то в Устьсысольске, в учительской комнате профессор Я. Я. Никитинский и с ним какие-то, на А. М. Коноплянцева похожие. Идет спор: хотят вычеркнуть Гоголя.
И постановление вынесли: вычеркнуть!
И вижу, Г. В. Вильяме в солдатской шинели, он вышел на балкон, поднял черное знамя и сказал: «Запрещаю выходить на улицу и собираться в собрания!»