— Вот если бы был Короленко, этого не допустили бы! — часто слышишь.
На видном месте висело несколько групп, где был снят Короленко и с ним все, кто только успел записаться у фотографа.
Прошлым летом В. Г. Короленко жил в санатории д-ра Зернова, и дорожка к нему была протоптана: не было, кажется, ни одного из приезжих, кто бы не прошелся по ней — если и не к самому Короленке, то по крайней мере к дому так посмотреть, не пройдет ли, не выглянет ли?
Те, кто жил в доме по соседству с Короленкой, были счастливейшими людьми и столь же счастливыми считались все, кому удавалось в столовой сидеть за одним столом с Короленкой.
С Короленкой мог познакомиться всякий и очень просто: или просто подойти, когда он шел к источникам, или через Митропана.
П. А. Митропан, молодой прапорщик, тогда начинающий писатель, лечился в Ессентуках: он из Полтавы, близко знал Короленку, и Короленко любил его: с удивительно чистыми глазами, кроткий, никакой не военный, но и не расхлябанный, крепкий и в плечах и в слове,
С Митропаном я сейчас же познакомился, а с Короленкой я только здоровался.
Разговаривать так, как с Митропаном, я не мог: мало ли когда глупость какую скажешь или чего сморозишь, с Митропаном все сойдет, а с Короленкой так неловко.
Мне Короленко представлялся, да так оно и на самом деле было, — очень занятым человеком всякими тяжелыми и трудными делами других людей и не безразлично, а с сердцем — «с желанием» и с думой о каждом таком деле.
Таких людей мало и редки, и бережно подходишь к таким.
Я не знаю, должно быть, это и всегда так было, но, начиная с войны, особенно стало резко выступать, а уж в революцию совсем выперло: самые вопиющие поступки, самые позорные дела стали объяснять, а тем самым и успокаиваться, ничего не значащими словами вроде «по тактическим соображениям», или «военное время», или «революция», или «с массовой точки зрения».
И то самое, что без «тактического соображения», без «военного времени», без «массовой точки зрения» просто называлось убийством, предательством, подлостью, тут сходило за обыкновенное и принятое и нисколько не возмутительное, о чем можно было говорить легко и даже с улыбкой.
И такое с войной стало входить в самую сердцевину человеческого.
И когда я думал о Короленке после встреч в столовой, на дорожке и у воды, как он смотрит и отзывается, мне ясно представлялось, насколько чужд он всему этому — и вот в чем отличие его, и потому-то дорожка к старому зданию санатории протоптана и потому же столько счастливых людей ходит в Ессентуках.
Я думаю, не потому только, что Короленко «знаменитый» русский писатель, так всех тянуло хоть пройтись по одной с ним дорожке; конечно, и такие были, но именно вот это — это отличие: его встреча и его проводы «человека», с которым сталкивала судьба —
человек есть человек и при всяких «соображениях» и при всяких стихийных явлениях и при каждой точке зрения остается человеком, который может не только есть и пить, но которому больно и мучается.
У нас случилось несчастье: умерла мать С. П. Телеграмму переслали из Петербурга. С. П. была в отчаянии. А ехать все равно невозможно: и поздно и по такому затору (военное время!) в неделю не доберешься, да и С. П. лежала больная.
Наша соседка учительница Надежда Павловна из всех самая счастливая: она нежданно-негаданно встретила, как сама выражалась, «светлую личность» и могла разговаривать, а кроме Короленки в той же санатории жил Ив. П. Чехов, и она, как и многие, смотрела на него, как на Антона Павловича.
Надежда Павловна, хорошая барышня, рассказала Короленке. И Короленко пришел к нам.
Конечно, и по его мнению, ехать невозможно было.
Обыкновенными словами говорил он об этом и так еще рассказал о деревне, как он когда-то косил.
И от его слов стало покойно и мирно.
В тяжелые минуты даже и без слов один взгляд человека может многое сделать для души!
Потом, когда С. П. оправилась, она часто встречалась с Короленкой.
Я купил красного зайца: необыкновенно — красный! а ус черный, глаза — пуговицы черные и без хвоста. Заяц изумительный: «он смотрел и все понимал». И я не расставался с этим зайцем и всем его показывал, теребил за ус и повертывал.
— Владимир Галактионович, — не удержался я, — какой чудесный заяц, погладьте!
Короленко взял моего зайца и совсем ласково спросил меня, смотря еще ласковее:
— Вы убеждены, что неодушевленные предметы чувствуют?
Для меня в ту минуту было это так несомненно, я так носился с этим зайцем, и на такое у меня просто не было слова ответить.
Короленко уехал в Полтаву еще в теплые дни.
А мы, сколько нас оставалось, в первые холодные, развозя всякий по своим местам память о необыкновенном человеке, в душе и слове которого столько тепла и света — покоя и мира.