Выбрать главу
*

В воскресенье я поднялся, и робко пошел на своей костяной ноге —

Белый свет, — благословен ты, белый свет! — а мне больно смотреть.

«Сестра моя! не достоин я рук твоих и забот твоих. П;ости мне жестокое слово и нетерпение мое. Один виновен — один и должен нести!»

Белый свет — благословен ты, белый свет! — а мне больно смотреть.

XIX

Тот день для меня был роковой: я захворал крупозным воспалением легких.

Захворал о ту же пору А. И. Котылев, не знаю за что не раз выручавший меня в моих литературных делах в самое крутое для нас время. И слышу, помер.

А меня спасло.

С. П., ухаживая за мной, не вынесла, и последние дни мы оба лежали.

И это для меня было самым тяжким: ведь всё из-за меня! — и я ничем не мог ей помочь.

За неделю, как я поднялся, я написал вот эту мою память о снах и видениях за болезнь «огневицу» и «вечную память» — слово мое, переговоренное «без слов» тогда еще там ночью в Кремле после всенощной.

У меня такая крепь на душе — поет. И мне все любо. Сколько во мне сил сейчас. Чего-то радуется. Слушаю, смотрю —

и чей-то голос зовет меня —

Дом наш переполнен любовью. И эта любовь мне светит.

А сегодня я встретил человека — нежнейшей души.

Это И. С. Биск — старый знакомый С. П. — приходил прощаться.

XX

Вчера опять началось выступление. Но, кажется, есть и прок: будут говорить о мире. Сегодня арестовано «временное правительство» — узнали после обеда.

25 минут 10-го вечера (по моим) с Авроры выстрел!

«Наконец-то Владимир Ильич взял власть!»

Видел во сне землянику: целая корзина, да мыть надо — грязная. И розу, которую положили С. П. Уписывал я, как кот, куренка. А живем в гостинице.

На другой день из газет:

«В час ночи в квартиру Цвернера, находящуюся в 6-ом этаже д. № 13 по Демидову переулку, влетел артиллерийский снаряд весом около 10 пудов. Пробив стену, снаряд упал на письменный стол. Так как взрыва не последовало, то обошлось без жертв».

ОКТЯБРЬ

I

56 дней — 8 недель высидел я в комнатах после болезни. Я прислушивался к воле за стеной, слушал рассказы с воли и писал «Россию в письменах», по обрывкам документов из «ничего» воссоздавая старую Россию — ее потревоженных китов, без которых она немыслима:

«баня — печь — ковш — базар — полиция — псалтырь — часовник — патерик — сундук — крест — грамотка — столбец — гадальные карты — странник — оракул — письмовник — календарь — святцы — помещик — азбука» и т. д.

Да потихоньку сидел над «Временником» —

«всеобщее восстание!»

Так и шли дни, перевиваясь снами.

*

Поздно вечером разговаривал с А. А. Блоком по телефону: ему кажется все таким мирным. А я ничего не знаю. Тогда (в феврале) была легкость и тревога — рушилась вековая стена. А теперь — даже весело: что-то из всего из этого выйдет? И надолго ли хватит? Смешение тьмы, дикости и самых ярких пожеланий.

— — у нас в доме обыск. Солдаты в турецких шапках.

А главный — женщина.

«Вы ездили на Кавказ до станции Семлёва?»

«Ездил», — говорю.

И понимаю: тут не в Кавказе дело и не в Семлёве, тут что-то еще! И действительно, не успел я ответить, как солдаты в турецких шапках пропали, а я жду поезда. И замечаю, что по спешке набрал я в дорогу много лишнего: рваные калоши, линючую новобранку, гимнастические гири, всех цветов сартские тибетейки, ключи, чулки, банки из-под какао. И все это я выбрасываю, спешу — а вещей гора! А за вещами у золотого пчелиного домика А. А. Блок на костылях:

«Малина, — говорит, — спелая»!

II

Ничего не знаем, как после большого праздника, когда газет не бывает. Министры Временного Правительства сидят в Петропавловской крепости. Жалко мне М. И. Терещенку. Звонил Блок: тоже о Терещенке. Вспоминали «Сирин» и все те годы сиринские — какие далекие!

— — входит Владимир Унковский, за ним мальчик из магазина: несет ему пальто зеленое — «Достоевского!» — говорят.

Керенский наряжен монахом. И какой-то еще весь изможденный, а зовут его Загафедин. Я подумал, этим именем назову какую-нибудь мою игрушку — загафедин!

«А зачем царя спихнули? Надо самим лучше сделаться, а потом и решать!» — говорит Загафедин.

Керенский брезгливо:

«Сам насмо́родил!» — и оправляется: непривычно ему в монашеском.

«А сказали бы домой идти, и винтовку бросил бы!» — Унковский, в зеленом пальто Достоевского, юркнул в картонку.

Я умылся грязной водой, а Чуковский плачет. «Мне, думаю, нехорошо, а ему . — к прибыли».

А он все плачет.

«Купил — говорит, — карету, а лошадей нет! купил кольца для кур, а и кур нет!»