И опять поле (гляжу, как с того света!) — трава (трава растет и в революцию и после революции!) — деревья (помещичьи или крестьянские, им безразлично!). Я как будто проснулся: трава — поле — деревья! Я как из могилы — мне сказали: «иди на землю, живи опять!» — и вот я вышел.
Деревнями проезжали, везде лес сложен.
— Будет новая стройка!
Точно в лесное гнездо попал, когда совсем уж в ночь приехали, наконец, в дом в Кислово.
Лесавки, лесовое, лесное — —
Лесавки, лесовое, лесное — —
Уж очень мы дома изголодались, а тут столько хлеба! И хочется взять и неловко. Что-то снится, но не различаю. Или воздух действует? или не вжился? или еда?
Смотрю в окно — в сад:
«Как хорошо в Божьем мире!»
Всякий день меня водят на прогулку к «семи дубкам» (их всего-то два, но так по привычке говорится, к семи — пять в революцию срезали на полозья!). От «семи дубков» на «лысую гору», с лысой горы в лес.
По камням я ходить умею, а по земле трудно — нога подвертывается. Иду несмело, смотрю по сторонам:
«Как хорошо в Божьем мире!»
Пекли хлеб из новой муки: хлеб зеленоватый. Ели так, чтобы на год! — не жаловаться.
Читаю единственную газету: московскую «Бедноту».
В хлеб въелись, больше не манит: лежит на столе такой кусище — не смотришь. И непонятно, как это всю зиму — сколько об этом было разговору! Да, сытый голодного не разумеет!
Какой сегодня чудесный вечер — осенний. Ясно, тихо, — осенне. В саду и на лугу желтые цветы, как по весне, одуванчики — второцветы. Днем прилетают с озера стрекозы в сад — «женятся»! В лесу тишина, птицы молчат, перепели все песни, и одна только не поет, а стонет —
«Как хорошо в Божьем мире!»
«Как хорошо в Божьем мире!»
Но я не могу долго жить в деревне. Этот черед жизни: едят, растут, женятся — зелено, грязно, тихо — лесавки, лесовое, лесное. Нет, не могу я по «естественным законам» и в постоянном страхе перед погодой.
Пора домой — на камни и голод!
И тянутся нетерпеливые дни: скучно — домой!
Я вспоминаю В. Ф. Нувеля: один-единственный раз за всю свою жизнь выбрался он из Петербурга не в Мартышкино, где жил Сомов, а в настоящую деревню, как это вот Кислово, и на лоне природы в ухо залезла к нему уховертка. И уж мне мерещатся везде эти нувелевские уховертки.
Вот и голода нет, одолела забота.
Лесавки, лесовое, лесное — — прощайте!
Сегодня вернулись домой в Петербург. Когда входили во двор, навстречу старик Успенский, и не здороваясь, голодный:
— Хлеб привезли? — спросил он и с завистью и с отчаянием.
За эти недели закрыты все «буржуазные» газеты и журналы! А идет зима — —
ЧЕТВЕРТЫЙ КРУГ
«Вошли мы в щель четвертую — — »
День кончился — сутолка и бестолковщина!
день — наполненный голодными порываниями и самыми хитрыми изобретениями добыть какую-нибудь снедь; день — кружащийся между службой, стоянием в очередях, ожиданием и жалким обедом.
А когда-то я не думал о насыщении. Странно подумать, что это было когда-то. И странно думать, что я еще жив.
Вся боль моя канула — и вот, как пар, поднялась к ушам моим и глазам: и все, что я вижу, и все, что я слышу, проникнуто болью. Улица, встречные — люди, звери, машины — больно бьют меня по сердцу. И я не могу отвести глаз — они же не видят меня.
Ночь — петербургская. Ни огонька. Весь наш каменный мешок успокоился.
А за стеной шуршит, кашляет — это сосед мой бессонник.
Только вдвоем мы не спим: он — потому что душа у него ночная, душа его дышит ночью; я — моей работы никогда не окончить и рука коченеет, а я сижу, и погаснет тоненькая свеча (этот единственный свет!), а я буду так же сидеть.
Тут и мои книги — мало их у меня осталось! — Гоголь, Достоевский...
Гоголь: «поэты берутся не откуда же нибудь из-за моря, но исходят из своего народа. Это — огни, из него же излетевшие, передовые вестники сил его».
— Николай Васильевич! — какие огни? Или не слышите? Один пепел остался: пепел, зола, годная только, чтобы вынести ее на совке да посыпать тротуары. А потом растопчет чья-нибудь американская калоша.
Сосед умолк. А под утро, знаю, опять начнется — этот кашель его сверлящий.
Все замолкло — мертвый каменный мешок! — великое молчание свободы.
Как часто теперь я больше не чувствую свое тело: я как бы отделяюсь — великое молчание свободы! — и нет никаких желаний.