Выбрать главу

– Где такая страна, которой нет? – спрашивал мальчик у больших.

– Отстань! – отвечали ему. – Нигде.

Потом этот мальчик вырос и недавно рассказывал мне, как сидел в порту на свернутом канате и все думал, думал, пока не заболел. Но и теперь во сне часто качается на верхушке огромной мачты и чувствует, как ветер треплет ему волосы и несет его корабль в страну «Нигде», о которой он будто бы и наяву тоскует, но только наяву не понимает, что тоскует именно по ней, а всегда думает, что о чем-то другом.

3

Он очень худой и бледный. И глаза у него всегда грустные, даже когда он смеется. А смеется он, между прочим, много и охотно. Странно. Как-то не вяжется этот смех с его глазами.

Говорили, что в молодости пережил он сильное нервное потрясение. Да и было от чего. Гуляя по горам Швейцарии, сорвался в пропасть. Спутник успел вовремя его подхватить, но он потерял сознание и потом долго хворал.

Об этой истории он теперь рассказывал мне:

– Я тогда был каким-то фантазером. Душа была беспокойная, точно дрожала от нетерпения. И все я искал чего-то. И все было не то и не то. И для меня как-то подходило лезть на горы. Кто делал горные экскурсии, тот знает, что нигде на земле не найдется таких быстрых смен впечатлений. На каждом подъеме, на каждом повороте – новое. И это как бы ступени к высшему, высшему в общем и в исключительном смысле. Так, каждый шаг – не просто передвижение, а искание, и достижение, и путь к цели неведомой. Так, по крайней мере, чувствуется, пока идешь.

И вот в тот день, в день катастрофы, может быть, я действительно был в особенно нервном настроении.

Пошел я в горы с одним местным жителем. Звали его Пьер. Было это около деревушки Сен-Женгольф, над которой две горы – Бланшар и Граммон, рядом. Мы поднялись на Граммон.

Подъем был нетрудный и недолгий, мы шли разговаривая. Потом Пьер отстал. Я шел задумавшись, повернул налево, к краю пропасти, поднял голову и замер. То, что я увидел, пронзило меня до крика. Как расскажу я? Ну, вот как: передо мной две скалы – Бланшар и Граммон – соединялись, образуя огромную арку, ворота в небо. И там, через раскаленный янтарь заката, пылала невиданная, какая-то восторженная заря. И из нее, устремляя путь в триумфальную арку, летела, мчалась колесница, квадрига. Через золотые волны облаков. И перед ней, указывая ей путь, гремел пурпурный луч, как труба Архангела над разбушевавшимся морем оркестра.

Мне трудно рассказать. Здесь все, что было в моей жизни исканием, жаждой, томлением, все, что было красотой несовершенной, только манящей и обещающей, – все было завершено и поднято во всей страшной славе своей. И вынести это убогой человеческой душе было не-воз-мож-но.

Я помню свой крик и мысль спешную и как бы деловитую:

«Надо закрыть глаза, а то „покажется“, что ты падаешь. Потом будет сильный удар – это земля оттолкнет от себя…»

И я поднял руки и чувствовал только, как дрожит в груди призывный трубный звон. И я закрыл глаза.

Так кончился мой полет в страну Нигде.

Обыкновенная история

Дама, сдававшая Цензову свою квартирку на летние месяцы, оказалась типичной чирикающей крошкой.

– А здесь у вас балкончик, – чирикала она. – И вид прямо на море. Вам, как писателю, чего же лучше? Сидите, смотрите и вдохновляйтесь. А надоело море – смотрите в окошко на садик. У нас персики свои и сливы. Тоже можете вдохновиться. Вы тут у меня пять томов напишете. А вот диванчик. Можете сесть и помечтать, как говорится, пофантазировать. А надоест сидеть, можете встать. У нас вообще простота, у соседей даже петух есть. Вы как писатель отлично сможете вдохновляться, никто мешать не будет.

Цензов старался не слушать и смотрел в сторону, чтобы она по его глазам не увидела, как он ее возненавидел. Ему казалось, что он, как сказочный король, сразу, одним только взглядом, уложит ее на месте.

– Да вы выйдите на балкончик, – щебетала она, – взгляните! Разве может это дивное море не вдохновить вас?

Он встал одной ногой на балкон, стараясь не дышать, потому что, поднявшись на порог, она теперь была головой на уровне его лица, а от волос ее пахло какой-то ворванью с жасмином, и ему казалось, что если он поглубже вдохнет этого духу, то уж ничто его не удержит, чтобы не треснуть ее кулаком по темени.

– Вот, значит, вдохновляйтесь, пишите. Только, пожалуйста, меня не описывайте.

Она игриво погрозила ему пальчиком, но, взглянув на его лицо, вдруг побледневшее, с прыгающими под скулами желваками, растерялась, съежилась и, тихо пискнув, шмыгнула в переднюю.

– Наверное, сатир в душе, – думала она, переводя дух на лестнице. – И, без сомнения, пьющий.

А Цензов в тупом отчаянии смотрел на пол.

– Кончено! Все изгадила ведьма! Теперь ни строчки здесь не напишу.

* * *

Приехала жена с чемоданами и сыном Котькой.

– Балкончик! – обрадовалась она. – Какой душка балкончик! Котька, смотри, какой хорошенький балкончик! Боже мой, да отсюда все море видно! Котька, смотри, какое хорошенькое море!

Котька был слишком мал, чтобы со своего роста увидеть море. Он только прижал нос к перилам и сказал:

– Будем прямо отсюда купаться. Цензов был мрачен.

– Чего ты такой? – недовольно удивилась жена. – Квартирка чудесная, сиди, пиши, никто тебе мешать не будет.

Цензов молчал, тряс ногой и думал.

– Никогда беда не приходит одна. Теперь эта ослица заблеяла: «Сиди, пиши». Значит, кончено. Значит, ни строчки здесь не напишешь.

Он встал и, не глядя на жену, пробурчал:

– Я ухожу.

Вышел на улицу. Куда идти – сам не знал. Если прямо под горку – придешь к морю.

– «Вдохновитесь… вдохновитесь». К черррту море! Лезть наверх, на гору? Тяжело.

В боковую улочку. Там стояла какая-то баба с кривоногой девчонкой, и обе с любопытством на него смотрели. Мимо них пройти невозможно. При одной мысли о том, как они повернут головы ему вслед, сделалось сердцебиение.

– Вернуться домой и прямо сказать ей, что больше так жить нельзя?

Но для этого нужен был какой-то подъем, а он уже устал. И, главное, нужна была какая-нибудь внешняя причина, не та настоящая, глубокая, которую понимал только он один, а простой повод, к которому только бы прицепиться, придраться, а там уж пойдет по вдохновению.

Но ни обижать жену, ни расходиться с ней ему не хотелось. Душа хныкала, и он не знал, что ему делать. Пошел, было, к дому, потом повернул к морю, опять вернулся.

– Я форменно схожу с ума. Нужно взять себя в руки. Повернулся и пошел домой.

Дома жены не застал. Котька тихо возился в коридорчике, изредка что-то выкрикивая. На столе ворохом лежали какие-то бумаги.

– Рукопись? Моя рукопись! Вот так, бухнули к черту, все к черту.

Но, в сущности, рукопись была в порядке, листы не разрознены. Ему стало неприятно, что не разрознены. Уж лучше бы все развалилось прахом – и кончено.

– Все равно, работать при таких условиях нельзя. Просмотрел одиннадцатую страницу… Рассказ был начат бытовой, из русской деревенской жизни.

«…Много еще Пахомычу работы навертывалось, и за что хвататься, и сам не знал. То ли крышу старым тесом перелатывать, то ли под озимое поле свое начать перепахивать. Деревенские бы песни послушать – думалось ему – ан и это к случаю не спорилось».

– Погано написано, – решил Цензов. – Что за язык! Если бы это сам Пахомыч про себя рассказывал, ну, тогда ясно, тогда понятно. Но ведь это я, автор, про него говорю. Почему же я, интеллигентный человек, окончивший университет, говоря про мужика, непременно должен выражаться его же мужицким языком. Ведь глупо. Как про мужика, так непременно распевная речь и все глаголы на конце. Почему не «Пахомычу навертывалась работа», а «Пахомычу работы навертывалось»? Почему для мужика глаголы нужны в конце фразы?

– Частица «цу» ставится на концу, – вдруг вспомнилась ему школьная выдумка.