И Танечка вертелась тут же, и от нее пахло шоколадкой, а розовый бант дрожал и закрывал весь мир своей непобедимой красотой.
Они вместе, Котька и Танечка, потянули большую хлопушку за разные концы, раздался огненный треск и запахло чем-то вроде пороха, волнующим и опасным. Котька вскрикнул и завертелся волчком. Слишком полна была жизнь красотой розового банта, и героическим запахом пороха, и треском, и блеском. Как выразить бедной человеческой душе свой восторг, если не визгом и не кружением. И вдруг что-то случилось.
Розовый бант, подпрыгивая, удалился. Голоса взрослых приветствовали кого-то. Танцы приостановились. Котька поднялся на цыпочки и посмотрел туда, где был центр внимания. Посмотрел и увидел.
В дверях спокойно и гордо стоял человек. Ростом он был немного выше Котьки, но вообще – разве можно их сравнивать! Тот человек, который спокойно и гордо стоял в дверях, был кадет. Кадет в мундире, в длинных суконных штанах, заглаженных твердой прямой складкой, и он держал фуражку на согнутом локте правой руки. Незабываемое, ужасное видение. Оно будет сниться Котьке в кошмарных снах долгие годы, может быть, всю жизнь. Может быть, в глубокой старости, седой и почтенный Котик – Константин Николаевич Закраев, известный ученый или общественный деятель, министр, сенатор, президент, – встанет утром сердитый и раздраженный, распушит своих подчиненных и потребует крайних мер против своих врагов только потому, что ему приснился тяжелый сон – восьмилетний кадетик, спокойный и гордый, в длинных, твердо заглаженных брючках.
Котик стоял, и смотрел, и видел, как Танечка обняла кадета и целовала так, что розовый бант прыгал у нее на голове, и она взяла кадета за руки, и подвела к елке, и дала ему большую хлопушку, и вместе с ним тянула за концы. И хлопушка – она тоже подлая – треснула огоньком и запахла военным порохом.
– Таня! Таня! – позвал Котик
Но она его не слышала. Она разворачивала хлопушку и доставала из нее бумажный колпак, зеленый с блестками, и потом надела этот колпак на кадета, а тот улыбался, как дурак, и потом они вместе – ужас! ужас! – пошли танцевать.
Котик пробирался за ними. Ему казалось– вечная ошибка покинутых и обманутых, – что нужно непременно что-то ей сказать, объяснить: и она сейчас же поймет, и все будет по-старому. Сейчас все так ужасно. Елка какая-то зловещая, и все кругом чужие, и хлопушки хлопают одинаково для всех – для хороших и для дурных, – и это не-вы-но-си-мо. Нужно скорее рассказать Тане про гостиную, кабинет и спальню и сказать, что кадет дурак, и все будет хорошо, и станет весело.
– Таня! Таня! – зовет он.
Губы у него дрожат, подбородок прыгает. Вот они остановились, и она прилаживает к голове кадета зеленый колпак.
– Таня! – рыдающим голосом кричит Котька и хватает изменницу за плечо. – Таня, ведь я через три года тоже буду кадетом. Пойми! Мама сказала. Я буду кадетом, Таня!
Таня обернулась, смотрит на Котьку, но при этом прижалась к кадету. Ей весело, и она не понимает этого невыразимого отчаяния, которое дрожит перед ней и истерически топчет ногами.
– Ну, чего ты, Котька? – улыбнулась она. – Иди, танцуй.
И Котька ушел. Только не танцевать. Его нашли в коридоре, на сундуке. Он горько рыдал и не отвечал на расспросы.
– Это он на Таню обиделся, – догадалась Танина мать. – Таня, нехорошая девочка, иди скорей сюда, поцелуй Котика, видишь, он плачет.
Но Котик был гордый.
– Я не оттого… Я совсем не оттого… – рыдал он, мотая головой и шмыгая носом.
Ах, только бы не подумали, что он плачет «оттого».
– Таня, иди же сюда! – зовут изменницу.
И изменница прибежала и быстро и равнодушно чмокнула Котькину щеку.
Быстро и равнодушно – это было ужасно. А рядом с Таней стоял кадет, спокойный и гордый, и всей своей фигурой выражал презрение военного человека к ревущему мальчишке.
– Ну, вот видишь, Танечка тебя целует, – кудахтала Танина мать. – Перестань же плакать, ты же большой мальчик.
«Большой мальчик». Это ужасно обидные слова. Так уговаривают только маленьких детей.
– Ну, Котик, поцелуй же Танечку и успокойся.
Котька вытер нос обшлагом рукава и сказал прерывающимся голосом, но очень твердо:
– Мне это не интересно.
И чтобы лучше поверили, прибавил в полном отчаянии человека, который рвет с прошлым, умирает от боли, но не вернется:
– Мне интересна только хлопушка.
Преступник
Да, да. Где волны морские – там бури, где люди – там страсти.
Под старость, конечно, страсти стихают – от усталости, от привычки подавлять их. Но в молодости бороться с ними трудно.
Вовка думать этого не мог, но чувствовал определенно и ясно. Бороться было трудно. Особенно потому, что предмет, возбуждающий его страсть, вертелся под самым его носом по несколько часов в день. Иногда даже снился ночью.
Предмет этот был большой красный карандаш. Внутри он был черный, как самый обыкновенный, но снаружи блестящий, круглый, красный и ужасно большой. Красоты нечеловеческой.
Такой карандаш годится не только для писания, а и для многих других надобностей. Можно его просто катать по полу, можно им стучать по столу, как барабанной палочкой. Да и вообще – быть владельцем такой роскошной, такой огромной красной штуки уже само по себе упоительно.
Классная комната скучная, серенькая; черная доска, седоватая учительница в темном платьишке, замурзанные ребята с грязными лапками – все блеклое, унылое, и среди них – он, яркий, блестящий, сверкающий, единственная радость мира. Кра-со-та!
Можно держать себя в руках день, два, три, но не вечно же. Больше выдержать было уже трудно. Как человек, по натуре вполне порядочный, Вовка испробовал сначала легальный путь. Нахмурил те места, где у взрослых бывают брови, и спросил деловито у хозяина карандаша:
– Это разве твой карандаш?
– Конечно, мой, – ответил хозяин и на всякий случай засунул карандаш себе за пазуху.
– У меня был такой же, – вдохновился Вовка. – Это ты, верно, мой взял.
Но дело не выгорело.
На другой день он переменил тактику.
– Дай мне порисовать твоим карандашом. Не прошло и это.
После – другого выбора уже не было.
Путь к обладанию желанным предметом оставался один. И путь этот был преступный. Вовка отлично понимал, что совершил преступление, иначе на вопрос матери: «Что это за карандаш?» – не хмурил бы те места, где у взрослых бывают брови, и не отвечал бы басом:
– Это нам в школе дали.
А потом, чтобы переменить разговор, не стал бы скакать на одной ноге по всей комнате и при этом еще орать во все горло.
Играть карандашом он залезал под диван. Там было спокойнее для преступного наслаждения. Он катал карандаш по полу и тихонечко пел бессловесную песню, не очень музыкальную и всегда вызывавшую громкий окрик:
– Кто там воет под диваном? Если это волк залез, так надо его капканом словить.
Он никогда не писал этим карандашом. Карандаш был ему нужен как красота, а не как польза. Приятно было смотреть на него, вертеть в руках, катать по полу, поглаживать, но главное – любоваться на его чудесный ярко-красный цвет.
Когда старшая сестра, большая шестилетняя Буба, дотронулась до этого удивительного предмета, Вовка завизжал, как от боли.
– Ты не имеешь права, это мое!
– Я только посмотреть хотела.
– Не имеешь права смотреть, это мое!
Дело с карандашом, пожалуй, так бы и затихло, но такой же карандаш, даже лучше, потому что длиннее и новее, оказался еще у одного мальчика.
Тут уже раздумывать было нечего. Коготок увяз – и всей птичке конец.
Под диваном стали кататься два карандаша.
– С моим Вовкой беда, – испуганно рассказывала Вовкина мать своей приятельнице. – Вера, милая, по-моему, он в школе у мальчишек карандаши таскает. И не признается. Как быть? Надо что-то предпринять, а то, если пойдет дальше, ведь из него определенный вор выйдет. Что делать?