– Да, да, да! Нечего «эка». Тут уж не «эка». И все у нас так. Помню, актрисы на концертах декламировали:
– Я еще тогда обратил внимание. «Позвольте, – говорю распорядителям, – какой же это милый властелин, который гложет»? Это, говорят, у Апухтина, а мы ни при чем. Ни при чем! Не надо допускать. А вы тоже скажете «эка»?! Вот и погубили Россию. И радуйтесь.
– Ну, это вы знаете, уж…
– Ничего не знаю и знать не хочу, – оборвал Саблуков. – И вообще на эти темы с вами говорить не желаю. У меня еще есть идеалы в душе.
Саблуков встал.
Гулять по дороге жарко. Идти в лесок лень.
Он снова опустился на место. Посопел и сказал мрачно:
– А не думаете ли вы, положа руку на сердце, что вся Европа летит к черту?
«Началось!» – подумал Петрусов.
Но гулять по дороге было жарко, а идти в лесок было лень, поэтому он вздохнул и ответил кротко:
– Разве?
И закрыл глаза.
Семейная поездка
Долго спорили, когда лучше выехать – с утренним поездом или с вечерним.
Бабушка считала, что с утренним.
– По крайней мере, хоть в окошко смотреть можно. Клавдия стояла за вечерний.
– Заснешь, и не так долго время тянется.
Строкотов своего мнения не имел. Хотя, может быть, и имел, но никогда не высказывал, потому что никто его мнения не спрашивал. Так что ограничивался он тем, что тихонько поддакивал то бабушке, то Клавдии.
Готовились к путешествию долго. Бабушка распустила вязаную кофту и связала для Петуши свитерок Потом распустила шерстяные чулки и связала Петуше трусики. Потом распустила теплые перчатки и связала ему носочки.
– По крайней мере, ребенок одет как куколка. Петуша, веснушчатый и гунявый отпрыск семейства
Строкотовых, был похож на своего запуганного безнадежного отца, но похож только внешне. Нравом же в корне отличался. Насколько отец был скромен и старался стушеваться, настолько Петуша выпирал на поверхность. Он был зол, капризен, ничем не доволен. От отца унаследовал только веснушки, рыжесть и вечный насморк зимой – обыкновенный, простудный, летом – сугубый, сенной.
Мать семейства, Клавдия, некрасивая, тощая, на коротких толстых ногах, в качестве страдалицы и жертвы пилила мужа с утра до вечера. Старуха, для водворения спокойствия, заступалась за зятя умиротворяющими словами:
– Ну чего ты от дурака хочешь?
Клавдия, мечтавшая в юности танцевать в балете, считала, что погубила себя, выйдя за Строкотова. Чтобы хоть чем-нибудь скрасить свою жертвенную жизнь, стала называть себя Кэт. Произносилось это имя в их семье не через оборотное «э», а мягко, по-русски, «Кет».
Природа, породившая всю эту семейку, выражаясь языком современности, имела определенное задание. Муж предназначался на роль барана, Кет – швейки, старой девки, старуха – мирной сплетницы и кофейницы. Судьба же, как бездарный режиссер, всем подсунула роли не по амплуа, подняла занавес, сыграла ритурнель и пустила машину вход.
Строкотов выбивался из сил, исполняя злодея-губителя; Кет явно проваливала роль укротительницы змей, а старуха выступала каким-то королем Лиром, но без Корделии.
И вот tout се joli monde[8] двинулись на дачу.
Дача была нанята с воплем отчаяния, с задатком, рассрочками, Кет рыдала и ругала Строкотова, загубившего ее жизнь целиком и губившего ее еще по мелочам. Строкотов лез в плакар вешаться и смял тещино манто. Теща урезонивала Кет.
– Не терзай дурака, ответишь, если что, перед полицией.
Потом напекли пирожков и поехали.
День выдался на редкость жаркий.
Строкотов, волочивший багажную корзину и вагонные чемоданы, изнемог до того, что даже (невиданно, неслыханно) стал огрызаться. Это выходило у него так нелепо и даже жутко, как если бы морская свинка под ножом вивисектора вдруг повернула морду и сказала с негодованием:
– Чего же это ты, сволочь, мне брюхо пропорол? Железнодорожники любят в жаркую погоду прокалить, как следует, состав поезда на солнце, чтобы к моменту отъезда от вагона несло каленым утюгом.
Петуша в окно смотреть не пожелал, а сразу же принялся за пирожки. Старуха уныло вспоминала, какие вещи забыли и что именно пожрет моль.
Несчастному Строкотову мгновенно влетел уголек в глаз. Ему всегда влетал уголек в глаз, и все немногочисленные выезды из Парижа были отмечены этим несчастьем. Он моргал, выворачивал себе веко, тер глаз кулаком к носу, тер платком, против носа – ничего не помогало.
Кет злилась и шипела:
– Почему с другими этого не бывает? Колумб всю Америку открыл, и ничего ему в глаз не влетело. Васко да Гама, да и мало ли их было, и никто, никогда, ничего! А наш осел прямо ловит всякую дрянь глазами.
– Оставь, Кет, – урезонивала старуха. – Ну чего ты от него хочешь? Точно, не понимаешь, что это за человек Береги свои нервы.
От возни с глазом Строкотову стало еще жарче.
– Умираю, пить, – стонал он. – Отчего мы не захватили воды?
– Не захватили оттого, что ты ни о чем не подумаешь, – отвечала жена и продолжала развивать свою мысль долго, уныло и злобно.
– Разве ты способен о чем-нибудь подумать? Абсолютно не способен. Никогда ни о чем. Не было еще случая, чтобы ты о чем-нибудь подумал.
– Спроси у него, целы ли деньги, – сказала старуха дочери, не желая, в силу необычайного презрения, обращаться прямо к зятю.
– Целы, маман, целы, – успокоил ее Строкотов. – Сто франков в бумажнике. Но я, все равно, умираю, а воды нет.
В вагоне становилось все жарче. Видя страдания мужа, Кет вдруг прониклась жалостью, но по странной своей душевной организации не к Строкотову, а к собственной матери.
– Мамочка, ты вся вспотела, тебя легко может продуть. Виктор, потрудись закрыть окно. Мамочка простудится. Тебе, наверное, безразлично, если женщина, которая стольким тебе пожертвовала, схватит воспаление легких. А мне не все равно. Закрой окно!
Старуха, собиравшаяся, было, протестовать против закрытого окна, потому что ей самой было нестерпимо жарко, увидела, как зятю мучительно не хочется послушаться, и мгновенно решила принести себя в жертву, лишь бы ему было тошно.
– Спасибо, Кет, что бережешь свою мамочку. Дрожащими руками Строкотов захлопнул окно, со стоном опустился на свое место и закрыл глаза. И видно было, как у него на шее надулись жилы.
Старуха пытливо скосила на него глаз. «Выдержит или не выдержит?» Решила, что выдержит.
Поезд замедлил ход. Страдалец открыл глаза.
– Я выйду и куплю бутылку «Виши», – сказал он, ни на кого не глядя.
И было в его тоне что-то такое, что ни мать, ни дочь не нашли сразу подходящей реплики. Поезд остановился, и Строкотов, стараясь не глядеть на своих дам, чтобы они его не остановили, бросился на платформу. Но так как ему никогда ни в чем не везло, то шаретка с сэндвичами и питьем оказалась в другом конце поезда. Он делал отчаянные жесты, призывая ее к себе, но она обслуживала других пассажиров, и пришлось самому бежать к ней.
«Виши» нашлось.
– Комбьен?[9]
– Труафран.[10]
Он порылся во всех карманах. Но мелочи у него никогда не было, и порылся он просто так, на авось. Пришлось лезть в бумажник и доставать заветную стофранковку.
Парень, толкавший шаретку, взял бумажку, долго ее разглаживал, справился еще раз у Строкотова, нет ли у него трех франков, раскрыл какую-то коробочку, пошевелил в ней пальцем, подал подошедшему покупателю сэндвич, дал ему сдачи и снова стал шарить, держа все время в руке проклятую стофранковку. Дрожащий от нетерпения Строкотов взглянул с ненавистью на этого втершегося покупателя и увидел, как тот вдруг припустил ходу и рысью помчался к поезду. Строкотов оглянулся. Поезд двигался.