Помню, мне особенно понравилось выражение «луч американский».
Выходило как-то очень добротно и деловито. Звучало вроде: «американский каучук», «американские шины». Луч американский! Наверное, прочный, крепкий, добротный! И при этом еще знойный! Разве это не чудесно?
Начало в стихотворении было абсолютно неопровержимо. Мы твердо знали, что тысячи людей стремятся в Америку. И даже те, которые почему-то не стремятся, представлялись нам чудаками. Людьми не совсем нормальными.
Неужели есть на свете люди, которых не интересуют мустанги? Неужели есть на свете человек, которому не хочется попробовать плодов хлебного дерева? Тем более что мне хлебное дерево представлялось вроде развесистой яблони, на которой растут круглые поджаренные булки.
Фантазия разыгрывалась. Наверное, если подальше заехать в Америку, так найдется еще и колбасное дерево, на котором растет колбаса, и дерево с пирожными. В Америке все может быть.
Иногда очень хотелось расспросить старших, знатоков Америки, обо всех этих штуках, но какое-то чувство мешало это сделать. Может быть, казалось неделикатным обнаружить, что я проникла в их тайну; может быть, подозрение, что они со мной на эту тему беседовать не снизойдут; а может быть, не хотелось показать, что я ничего не знаю – гордость не позволяла. Одним словом, я предпочитала молчать и фантазировать. Лене рассказывала свои выдумки, как самые настоящие факты.
Время шло. Лето проходило.
«Американцы» все реже говорили об Америке, все чаще о школьных делах и городских планах. Кое-кому предстояли переэкзаменовки. Суровая действительность вступала в свои права.
Стали готовиться к отъезду, но уже не в Америку, а просто в город. Мы, маленькие, оставались в деревне до осени.
В конце августа дом опустел. Стало тихо, просторно. Америку забыли.
Но вот как-то остались мы с Леной одни в большом отцовском кабинете. Подошли к открытому окну. Окно было большое, почти до пола, и выходило на лужайку цветника. Если сесть на подоконник и спустить ноги наружу, то можно очень легко спрыгнуть.
Сели рядом. Спустили ноги.
И вдруг мысль:
– Лена, хочешь сейчас бежать в Америку? Вот отсюда спрыгнем и побежим.
Выражение «бежать в Америку» я понимала буквально. Так и думала, что бежать – это и значит бежать, а не идти, не плыть, не ехать.
Спрыгнули, очутились в цветнике.
Никто нам не запрещал гулять в цветнике около дома, сколько угодно. Но оттого, что мы вышли не в дверь, а таким незаконным и необычным способом – через окно, сразу перенесло нас в другую жизнь, в жизнь опасности, приключений, небывалую, запретную и незаконную.
Дыхание захватило, сердце забилось.
Я схватила Лену за руку, и мы побежали. Прямо по дорожке, к воротам. Тяжелые ворота, как всегда, были заперты. Да мы и не собирались их открывать. Мы и здесь, в дозволенной нам зоне, психологически нарушили закон и жили в новой жизни – свободной и страшной. И все казалось нам другим. Мы не узнавали этого большого белого дома – это был не наш дом, а чужой и даже враждебный. И сад был тихий и зловещий. Я никогда раньше не видела в нем таких страшных оранжевых лилий.
Лена смотрела на меня круглыми глазами, дышала тяжело, и видно было, что она тоже боится.
Огромная блестящая муха звонко и как-то отчаянно быстро пролетела у самого моего уха. Так торопятся только при большом несчастье. Куда мы теперь? Все кругом чужое, злое!
Вот вышла на черное крыльцо какая-то женщина. Поманила нас. Это ключница. Только и она не та. Не всегдашняя. Вот она идет к нам.
Я крепче сжимаю руку сестры.
– Чего вы тут стоите? – спрашивает ключница. Я молчу и слышу, как стучит мое сердце.
– Страшно! – шепнула Лена, зажмурила глаза и заплакала.
Так и закончилось наше бегство в Америку.
Из всех путешествий моей жизни это было по силе впечатлений самое потрясающее.
Этапы
В это утро всегда бывало солнце.
Всегда была яркая, веселая погода. Так, по крайней мере, запомнилось на всю жизнь им обеим – и Лизе, и Катеньке.
В это утро няня надевала на них новенькие светлые платья и к чаю приносила снизу, из большой столовой, где пили чай взрослые, по кусочку кулича, пасхи и по половинке крутого яйца.
Сама няня разговлялась рано утром, вернувшись от обедни, пила кофе со сливками, и дети знали, что она непременно будет весь день ворчать, а к вечеру захворает.
Крутое яйцо всегда застревало у Лизы где-то в груди, и ее долго стукали по спине кулаком, чтобы оно проскочило.
Пришла ключница христосоваться. От нее пахло по-пасхальному – ванилью.
Ключница рассказывала, как одна хозяйка лет двадцать тому назад пекла бабу на белках, а баба в печке села. Баба села, а хозяйка от стыда повесилась.
Лиза знала этот рассказ, но никогда как-то не могла разобрать, кто повесился, а кто сел, – баба или хозяйка. Представлялась воображению огромная, огнем сияющая печь, вроде, как на священной картинке, «пещь», в которую ввергнули трех отроков. И представлялось, что сидит в этой печке большая, толстая баба. Она же хозяйка. Словом, ничего не разобрать, но, в общем, что-то противное, хотя и рассказывала об этом ключница довольно бодро и весело.
И еще помнила она всегда на Пасху про Августа Иваныча, у которого служила когда-то.
– Вот, поди ж ты, и немец, а какой был религиозный человек. Нарочно всю Страстную мяса не ел. Мне, – говорит, – вкуснее покажется на Пасху разговеться. Вот вам и немец, а ни за что, бывало, на Пасху без ветчины за стол не сядет – такой был религиозный.
Вечером Лиза вспомнила нечто очень важное и пошла к старшей сестре.
– Вот ты в прошлом году говорила, что ты уже отроковица, а я еще младенец. Теперь я тоже говела, значит, я тоже отроковица.
Сестра недовольно отвернулась и пробормотала:
– Пусть отроковица, а я теперь юноша. И иди в детскую, а то я мадмуазель пожалуюсь.
Лиза горько задумалась. Никогда ей не догнать эту Машу. Вот через четыре года она, значит, тоже станет юношей, а Маша, наверное, будет уже старой девой. Никогда не догнать.
В церкви тесно и душно. Тихо потрескивают свечи в руках молящихся. Там, высоко под куполом, стелется голубоватый туман ладана. Внизу – золото икон, черные фигуры и огни. Все черное, огонь и золото.
Лиза устала. Отламывает кусочки оплывшего воска, скатывает шарики и налепляет их на свечку, отмечая, сколько Евангелий прочел священник.
Священник читает хорошо, отчетливо слышно, хотя Лиза стоит далеко.
Лиза слушает знакомые фразы и не может сосредоточиться. Мешает стоящая перед ней старуха, которая все время злобно оборачивается и сверлит Лизу острым глазом с желтым, рыбьим ободком. Старуха боится, что Лиза подпалит ей лисий воротник.
И еще мешают рассеянные мысли. Думала о своей подружке, рыженькой, кудрявой Зине. Она похожа на пчелу, – вся медовая, вся золотистая. Ее медовые волосы вьются мелким барашком. Летом на даче сидела она как-то с собачкой болонкой на руках. Прошла мимо баба и сказала: «Ишь какая пудель!» И серьезно спрашивала у Лизы: «Ради бога, про кого она сказала, про меня или про Кадошку?» Зина глупенькая и так похожа на пчелу, что Лиза зовет ее Зум-Зум.
О чем сейчас читает батюшка? «И абие петел возгласи…» Как это было? Ночь. Костер во дворе первосвященника. Должно быть, холодно было. Люди грелись у костра. И Петр сидел с ними. Лиза любила Петра и выделяла его среди других апостолов. Любила за то, что он был самый пламенный. И она не хочет думать, что Петр отрекся. Когда его спросили, не пришел ли он с Иисусом Назареем, он не признался, что пришел, только потому, чтобы его не прогнали. Ведь он же сам последовал за Христом во двор первосвященника, не побоялся.
Лиза думает о том, как Петр заплакал и отошел, когда «абие петел возгласи», и у нее болит сердце, и она идет душою вместе с Петром мимо стражи, мимо страшных, злых солдат и со злобным подозрением глядящих слуг первосвященника, проходит в ворота, входит в черную горестную ночь.