Выбрать главу

— Так что, в этой тетрадке ваши наброски? — спросил я. — Либретто?

— Нет, нет! — воскликнул он с тем же энтузиазмом, — здесь у меня другие записи.

— Какие же?

— Ну, адреса, телефоны, вот ваш адрес тут, письмо в Ленинград. Вот еще не отправил.

— Так вы ленинградец?

— Да, я ленинградец, я и в Москве жил. Я сначала в Москве жил, а потом в Ленинград переехал.

— Вы писатель, член Союза писателей? (Иткинд, Иткинд, что-то такое вертелось в моей памяти, только я никак не мог уловить, что же именно.)

— Нет, нет, — сказал он быстро, — я пишу короткие рассказы. Они печатались в «Звезде», а кроме того, вот, пожалуйста.

Он полез в карман и вынул оттуда книжечку — не то пропуск, не то постоянный билет куда-то — и сунул мне. Я развернул ее. Это была газетная вырезка, наклеенная на корку какого-то переплета, перегнутая вдвое. Печатный текст был так затерт, что еле проглядывал. Бумага была почти шоколадного цвета.

— Что это такое? — спросил я.

— Статья Луначарского обо мне, — ответил он, сияя.

— О ваших работах? — это было совершенно не понятно.

Он замялся:

— Да нет... Я ведь не только пишу, я ведь еще... Да вы читайте, читайте.

Я попытался что-то разобрать, но сразу же понял, что это совершенно безнадежно — ясно читалась только фамилия «Иткинд», да какие-то восторги насчет его выставки, но все равно текст был большой, на две или три колонки — значит, строк этак на восемьдесят. А вот подпись наркома сохранилась отлично. Как называлась эта статья и из какой газеты она была вырезана, я совершенно не помню.

Забегая вперед, скажу, что обнаружить ее так и не удалось — видели ее тогда многие, но так же, как и я, ничего, кроме фамилии скульптора и наркома, прочесть не сумели. А потом вырезка вообще куда-то пропала, и Иткинд никогда об ней больше и не вспоминал. Сейчас я, конечно, горько жалею, что не приложил больших усилий, чтобы все-таки что-то прочесть — ведь, наверно, тут и лупой можно было воспользоваться. А такому знатоку, как Луначарский, Иткинд должен был понравиться, и он, конечно, нашел настоящие слова, когда говорил о тех творениях мастера, которые мы, очевидно, так никогда и не увидим. Ведь почти ничего из работ тех лет до нас не дошло. Каталог посмертной выставки Иткинда (за одним, впрочем, исключением) начинается прямо с работ 1956 года — ну а куда же делись первые 40–45 лет? Но тогда, 30 лет тому назад, мы все были непростительно молоды и легкомысленны. Я повертел, повертел в руках эту газетную вырезку да, так ничего и не разобрав, вернул ее Иткинду.

— Теперь, конечно, уж другой нарком, — сказал он, складывая ее и засовывая в карман. — А тогда это что-то из себя представляло!

Конечно же, представляло. Теперь и я начал кое-что припоминать. Так я припомнил, что действительно эту фамилию я слышал еще мальчишкой, значит в самом начале 20-х годов. Тогда в искусство пришли такие совершенно непонятные и неожиданные люди, как конструктивисты, урбанисты, кубисты, беспредметники, какие-то «ничевоки». Они бушевали, устраивали странные выставки, издавали на оберточной бумаге журналы, оклеивали плакатами улицы, расписывали дома, а потом явился ВХУТЕМАС, рявкнул: «А я вас всех давишь!» и накрыл их всех. Вот тогда я услышал имя Иткинда. Он тоже был из тех накрытых. Однако все это было, да сплыло, еще раньше сплыло, чем появилась статья Луначарского, а сейчас он попросту нуждался, и нужда у него, видимо, была самая насущная: в хлебе и крыше — иначе он не стал бы ко мне соваться с этой пьесой о свержении римского ига. Все это я понимал совершенно ясно. Я понимал и другое: ни хлеба, ни крыши у меня нет, т. е. хлеб-то я как-нибудь устрою, а вот из этой гостиницы его прогонят через два дня как излишнего и непрописанного. И, желая по возможности отдалить этот неизбежный и неприятный разговор, я предложил: «Ну, давайте прежде всего выпьем чаю. А там...»

И тут он вскочил с такой стремительностью, что я даже испугался.

— Нет, нет! — крикнул он, как бы отбрасывая не только это мое приглашение, но и то еще невысказанное, что стояло за ним. — У меня все есть, я отлично устроен, у меня карточки. Борис Александрович замечательный человек! Вы не беспокойтесь, пожалуйста!

Он весь как бы звенел от напряжения. Он даже покраснел от неудобства — ведь я и в самом деле чего доброго думаю, что он навязывается ко мне на шею. Нет, ТЮЗ! Только ТЮЗ! Больше ему ничего не надо!

Чай мы все-таки, конечно, попили, а пока закипал чайник (а так как все готовилось на плитках, дожидаться приходилось минут сорок — сорок пять) он рассказал мне историю своих последних злоключений, рассказал очень весело, с подмигиваниями, с шуточками-прибауточками.