Насчет семиреченских изваяний твердо известно по крайней мере только одно — они не женщины, они девушки. Грудь у них девичья, упругая.
Проходя мимо этой статуи, я всегда хоть на секунду останавливался перед ней. Меня трогало в ней все: грубость материала, примитивность техники (серый гранит, голова не выделена из глыбины) и удивительная нежность, женственность, ранимость этой души, закованной в полуотесанную глыбу.
И вот однажды я увидел около нее странного человека — белый роскошный бант на груди, длинные волосы. Он стоял, нагнувшись над статуей и осторожно, как слепой, проводил пальцами по ее глазам, губам, маленьким ушам, а потом согнувшись еще ниже — по самому овалу лица. Когда он выпрямился, я узнал его. Это был Иткинд — знаменитый скульптор, ученик Пастухова, автора памятника «Первопечатнику», друг Коненкова, создатель ряда скульптур необычайной остроты и сложности.
Тогда, в 1962 году, он переживал расцвет своей славы. К нему было настоящее паломничество. Кажется, не существовало ни одного более или менее заметного столичного гостя или иностранного туриста, который не побывал в его мастерской.
Сейчас он стоял и смотрел на статую. Я подошел поближе, он меня не заметил. Теперь мне стало видно все его лицо. Оно было мягким, задумчивым, сосредоточенным. На людях Иткинд таким не был. На людях он был страшно живым, взвинченным, экспансивным; он всегда кипел, острил, смеялся и других приглашал смеяться тоже. Ему было уже за восемьдесят, но все равно он казался неиссякаемым. А сейчас он что-то рассматривал, прикидывал, соображал, думал.
И тут я вдруг от удивления даже воскликнул про себя — как же я не понял, что вот это и есть его излюбленная тема: косная материя и живая душа! И я вспомнил одну его скульптуру. Не скульптуру даже, пожалуй, а просто деревянный обрубок, может, даже слегка зачищенное полено с абрисом лица, выполненным той же «точечной техникой», как и каменная «баба».
Полено это стояло в углу мастерской, и я никак не мог понять, что же это такое, — то ли просто испорченный скульптором кусок дерева, то ли еще что-то.
«Душа тополя, — сказал Иткинд, подходя. — Вот рос, рос тополь и вдруг в нем зародилось такое что-то... такое...» И он даже как будто слегка прищелкнул пальцами.
Да, это было дерево, в котором забрезжило сознание, — вот-вот оно должно вырваться из деревянного плена и выйти из душной опилочной тьмы. Оно уже пробилось через тугую сердцевину, прошло через все кольца и круги, через кору и неподатливые волокна — тонкая, смутная тополиная душа, — но она еще не собрала себя в одну точку, еще несколько мгновений, еще одно усилие, рывок, и она, может быть, прорвет шершавые кольца и откроет глаза.
Здесь, в этой «бабе», было, конечно, другое. Похожее, но не это. Камень спал, и спала душа его. Ей было тяжело, и она не думала вырваться из каменного ига. Отсюда и шло все — бессильно повисшие пальцы, опущенные веки, полураскрытые губы.
Теперь Иткинд стоял и просто смотрел. Я кашлянул. Он увидел меня, и лицо его приняло обычное выражение внимания, благожелательности и легкого юмора.
— А-а, — сказал он, — здравствуйте, здравствуйте! Вы что, гуляете? (Музей находился в парке.) Я вот тоже прошелся по холодку. Жду своих учеников. Бегают, бегают ко мне ребята! А эти двое очень способные! Один казах, другой русский. А я вот на эту каменную бабу смотрю. Любопытно! Правда? — Я кивнул головой. — Вы не знаете, кстати, что она такое? Я спрашивал, так никто не знает. Ужас!
Мне, конечно, осталось только пожать плечами и процитировать Веселовского. Больше я тоже ничего не знал. Тут подошли и остановились сзади нас ученики — русский и казах. Я попрощался и ушел.
Русского я не запомнил, а с казахским встретился уже после смерти его учителя, т. е. совсем недавно. Художником он не стал, но сделался археологом и продолжал рисовать и лепить. У меня долго хранилась его акварель: каменная баба, номер 127, но не в современном своем виде, а так, как она должна была выглядеть в степи, в том VII или VIII веке, когда ее только что вытесали из гранита и водрузили на вершине кургана. На обороте автор написал: «На память об учителе». Несколько лет тому назад я подарил ее одному татарскому художнику. Он приехал в Алма-Ату на декаду искусства и увидел эту акварель и, как говорит, потерял покой. Несколько дней ходил за мной и все просил: — Ведь это такое лицо, такое лицо! — говорил он. Лицо на акварели действительно получилось необыкновенное. Татарский художник тоже рисовал для себя эту бабу с натуры, но у него получилось не то.
Все это я вспомнил, листая альбом «Искусство Казахстана». Почти каждая страница для меня была такой встречей с прошлым.