Выбрать главу

А, пускай… Можно и на Костино, и на Барашково, и на трубу можно, – не уйдут со своего места. Может, и паром наладят. И в поле ночевать можно…

И опять заплескала и закачала, втягивала в себя, парила вешним дыханьем даль – манила.

Глядел на нее Кочин – синело-голубело; глядел на солнечные вербешки, на долгие лужи-стекла, – и чуялось в разливающемся весеннем дне, в плесках и шорохах, что где-то здесь бьется и для него никогда не стихающее родное сердце.

1920–1930 гг.

Журавли

I

То, что случилось с Алей, – что она решила, как надо действовать, – случилось не вдруг.

Первое время за границей она чувствовала себя сравнительно спокойно: новые впечатления, уверенность, что так долго не может продолжаться, и весь мир, наконец, поймет; надежда, что на ее розыски в газетах придет письмо, и папа окажется в Америке, а Миша и Лялик где-нибудь на Кавказе, и вдруг явятся к ней в Париж. Подобные случаи бывали. Но годы проходили, а чуда не случилось.

Аля служила машинисткой, ходила по вечерам в Сорбонну, много читала о России, слушала на собраниях, как из года в год политики убежденно развивали, что такое произошло, и почему это произошло, и как к этому надо относиться: принимать ли революцию – или не принимать, бороться с большевиками – или не бороться, а подождать, когда сами они изменятся, или Россия сама их сбросит. Алю удручало, что серьезные как будто люди высмеивают друг друга, кипят и спорят, а решить ничего не могут. Она возмущалась и горела, теряла веру в деятелей, но наружно была спокойна. А жизнь шла и шла. Обзаводились семьями, устраивались на землю, примирялись с мыслью, что ничего не поделаешь, жить надо. Умирали. Кое-кто уехали в Россию, и, кажется, погибли. Иные поженились на иностранках, иные переменили подданство. Тот нанялся в легионеры, тот уехал в Бразилию. Единственно близкий человек, товарищ отца, полковник Тиньков с сыном – капитаном, скопив на заводе несколько тысяч франков, сняли ферму под Пиренеями. Это было большим ударом: обрывалась последняя нить, связывавшая Алю с прошлым. Полковник Тиньков, «дядичка», веривший непреклонно, как и она, что «все это скоро кончится», как будто махнул рукой: больше уже ждать нечего и надо устраиваться прочно. Аля спрашивала себя, не потому ли так ее подавляет это, что Митя Тиньков, который за ней ухаживал, и она ему отказала, увез с собой всякую надежду, что жизнь ее может измениться? Нет, – отвечала она себе, – вовсе не потому: а потому, что они, люди, безусловно, сильные, верившие, что «скоро кончится», укрепляли ее надежды, а теперь перестали верить.

Аля прекрасно могла устроиться. Где бы она ни появлялась, она видела исключительное к себе внимание. Стройная, синеглазая шатенка, с томно-глубоким взглядом, загоравшимся вдруг игрой, лаской и тайной силой, в которой мужчины видят что-то, их покорившее, сильная двадцатишестилетняя девушка, с чудесными волосами, которые она ни за что не хотела резать, она вызывала восхищение. Французы говорили о ней – princesse! Ее приглашали в синема на роли и обещали славу, в первоклассные модные дома – «картинкой», соблазняли выступить в кабаре, «где только одни американцы». Она выгнала от себя посредницу, предложившую ей миллионера. В конторе, где она служила, влюбился в нее француз хозяин, стал набавлять ей жалованья, писал любовные письма, в которых клялся, что «все положит к ее ногам». Помня обет, данный еще в Галлиполи, – «пока не узнаю все», – она разумела отца, брата и Лялика, – «не позволю себе и думать о личном счастье!» – она одолела колебания. Выйти замуж и жить в довольстве, когда «поход продолжается», было бы с ее стороны изменой! Так она думала – так и вела себя. Из конторы она ушла и поступила чтицей в католическую семью, к почтенной даме, которая называла ее – «дитя мое» и платила ей триста франков на всем готовом.

Строгая к себе, она не прощала и другим. Ее называли непримиримой и весталкой. Иные ее боялись: она была слишком прямой, последнее время даже резкой. На одном собрании она не выдержала и крикнула: «А ваши бомбы?!.. Или – ваша задача выполнена?..» Докладчик ответил с пафосом: «Я почтительно склоняюсь перед вашим „святым горением“, но… ведь патента на бомбы не выдается!.. „Вожди“ и „кадры“, пишут в иных газетах, еще имеются?..» Она не спала всю ночь. Смеют еще смеяться!..

Она перечитала, что только могла найти, о революционном терроре былых времен, и ее поразила исступленность, какой-то религиозный пафос: «наш святой подвиг», «наш священный долг», «высокое счастье отдать себя», «во имя величайшей из святынь надо уметь перешагнуть даже через трупы близких, переступить порог»… – эти фразы ей прожигали душу. Вычитанное из Михайловского – «Гронь-яра» – к народовольцам: «борцы этого периода поднимали нашу жизнь чуть не до уровня первых христиан», или «террор в 70-х годах не переделали, а не доделали», – поражали ее кощунством. Тогда – молились, почему же теперь – спокойствие! Миллионы умученных из их же «святыни», из народа… все святое осквернено, самое даже имя народа стерто, и… «эво-лю-ция»!?… Фальшь какая!..