Дараган и Адам — фанатики, они свято верят в то, что в СССР построено светлое здание нового общества трудящихся, что «страна трудящихся несет освобождение всему человечеству», нужно разбить всех супротивников этого общества и силой навязать всему миру замечательный, прекрасный строй. «И вот когда Дараган, человек, отдавший все, что у него есть, на служение единственной правде, которая существует на свете, — нашей правде! — летит, чтобы биться с опасной гадиной, изменник, анархист, неграмотный политический мечтатель предательски уничтожает оружие защиты, которому нет цены! Да этому нет меры! Нет меры! Нет! Это высшая мера!» А Дараган называет Ефросимова просто: «враг-фашист». Нет, говорит Ефросимов, «гнев темнит вам зрение. Я в равной мере равнодушен и к коммунизму и к фашизму».
Катастрофа, которая разразилась в Ленинграде, поставила оставшихся в живых в исключительное положение. И люди поняли, что не нужно лгать, нужно быть самим собой. И с них постепенно сползла та мишура, которой они прикрывали свою истинную суть. Пончик ругает себя за то, что написал «подхалимский роман», что писал в «Безбожнике»; Ева поняла, что она любит Ефросимова, Маркизов обещает исправиться и не хулиганить…
Но первые же чтения пьесы показали Булгакову, что постановка ее в театре вряд ли осуществима. Л. Е. Белозерская рассказывает, что вахтанговцы на читку пьесы пригласили начальника Военно-Воздушных Сил Алксниса, который в пьесе усмотрел пораженческие настроения: по ходу действия погибает Ленинград. А значит, пьесу ставить нельзя. Снова — в какой уж раз! — такое огрубленное и примитивное прочтение драматического произведения помешало осуществить его постановку.
«Адам и Ева» опубликована в 1987 году в «Дружбе народов». Эта пьеса сейчас актуальна и злободневна. Обладание ядерным оружием ведущими странами мира не является ли сдерживающей силой в попытках развязывания ядерных войн? Ведь профессор Ефросимов мечтал всем странам подарить свой аппарат, который бы обеспечивал безопасность человечества от всеобщей химической войны, которая и привела к мировой катастрофе. А если б этот аппарат был у всех стран?
Не поняли Булгакова и в Ленинграде: читка пьесы в Красном театре тоже показала, что поставить ее невозможно в существующих условиях. И всякая борьба за нее с инстанциями тоже показалась бесперспективной. Единственной надеждой по- прежнему оставалась «Кабала святош», за разрешение которой начал борьбу А. М. Горький.
А пока Булгакову пришлось принять предложение Ленинградского Драматического театра инсценировать роман Льва Толстого «Война и мир», и уже в сентябре 1931 года Булгаков делает первые наброски сцен, тем более что МХТ тоже склонялся поставить «инсценированный роман Л. Н. Толстого в четырех действиях». «Если только у Вас есть желание включить „Войну и мир“ в план работ Художественного театра, — писал Булгаков Станиславскому 30 августа 1931 года, — я был бы бесконечно рад предоставить ее Вам».
Наконец-то борьба за «Кабалу святош» завершилась вроде бы успешно. Главрепертком разрешил пьесу к постановке, конечно, нужно было кое-что поправить, но без особых потерь пьеса была принята к постановке МХТом. Конечно, об этом сразу стало известно широким кругам литературной и театральной общественности.
26 октября 1931 года М. Булгаков сообщает П. С. Попову, что «Мольер» мой получил литеру «Б» (разрешение на повсеместное исполнение). По всему чувствуется, что настроение его значительно улучшилось, появился вновь юмор, хотя жизнь по-прежнему не балует его: «На днях вплотную придется приниматься за гениального деда Анны Ильиничны (внучка Л. Н. Толстого — жена П. С. Попова, см. об этом „О, мед воспоминаний“ Л. Е. Белозерской, которые цитировались здесь. — В. П.). Вообще дел сверх головы, а ничего не успеваешь, и по пустякам разбиваешься, и переписка запущена позорно. Переутомление, проклятые житейские заботы!
Собирался вчера уехать в Ленинград, пользуясь паузой во МХТ, но получил открытку, в коей мне предлагается явиться в Военный Комиссариат. Полагаю, что это переосвидетельствование. Надо полагать, что придется сидеть, как я уже сидел весною, в одном белье и отвечать комиссии на вопросы, не имеющие никакого отношения ни к Мольеру, ни к парикам, ни к шпагам, испытывать чувство тяжкой тоски. О, Праведный Боже, до чего же я не нужен ни в каких комиссариатах. Надеюсь, впрочем, что станет ясно, что я мыслим только на сцене, и дадут мне чистую и отпустят вместе с моим больным телом и душу на покаяние!» (Театр. 1981. № 5. С. 90).