А Лей стоял поодаль и ничего не слыхал, и не заметил, как к царю выходил Анфемий и вернулся с царем, и как царь и Анфемий ушли из церкви, и он опять остался один.
Лей, не сводя глаз с образа Спасова, весь в одной был думе.
И эта дума его была громка, как царские похвалы и похвала его друга, строителя великой церкви, одна и нераздельно врастала она в его сердце, заполняла всю душу, — дума о том, что вот он, Лей иконописец, завершил великое дело: постигнул непостижимое Божественное Слово — написал лик Христов.
И вот дошла она, эта дума его, до краев своей страсти и, огненная, как та мечта огненная, восторгом всколыхнула все его чувства, и он воскликнул к Спасову образу, как к живому:
— Господи, видишь, я изобразил лик Твой, каким Ты был на земле!
И внезапно столп огнен стал вверху над образом, и был тихий глас:
— А ты когда меня видел?
В утренний час царь с Анфемием и с прочими мастерами, обходя великую церковь, вошли в палатку у царских входных дверей, желая еще раз полюбоваться на Лееву работу и показать другим.
И каково было изумление, когда увидели они Лея: он сидел на полу — левой рукой на лавку, правая же висела, как неживая.
И перед царем не поднялся и на вопросы не отвечал, ибо был нем.
Все ему было трудно: смотреть, дышать, шевелиться, — и уж кое — как уцелевшей рукой нацарапал он царю, что случилось с ним в ночь.
И дивились все бывшему чуду.
Повелел царь Иустиниан никому более не касаться Спасова образа, а на недописанный перст выковать серебряный — людям на страх и на уведение.
И тот перст у Спаса не писан, а скован серебрян и позлащен.
1915 г.
ОТРОК ФИНОГЕНОВ{*}
На мощах мучеников утверждены столпы софийские.
Много угодников покоится во святой великой церкви.
Есть глава Пантелеимона, глава Кондрата апостола, глава Ермолы и Стратоника, глава Кира и Иоанна, рука Германова — ею ставятся патриархи, лежит Аверкий святой и Григорий Великой Армении, и Селивестр папа Римский, а за крестом мерным — колико был Христос возвышен плотию на земли — вдовица Анна лежит, давшая безмездно свой двор святой Софии, а в приделе Петра и Кодина — святая Феофанида, ключи державшая от святой Софии.
Гроб же один стоит малый и нет больше гробов в великой церкви.
А в том гробе — отрок Финогенов.
Поп Финоген был поп софийский.
А было в великой церкви у святой Софии три тысячи попов: пятьсот ругу емлют — на содержании церковном, а прочие — крестцовые — от алтаря питались. И когда кто умирал от пятисот ружных, то первый в очереди крестцовый входил на его место.
Поп Финоген был поп крестцовый.
А очередь его была самая последняя, и попасть ему в пятую сотню удачных — дело очень мудреное и, скажу, безнадежное: две тысячи четыреста девяносто девять вожделеющих стояли впереди его!
Ружные попы жили в городе у церкви, и был им почет и от царя и от патриарха — все до единого митрофорные. А крестцовые — дело совсем другое, уж кому где Бог укажет, там и селились: подоходней который — поближе, а что поплоше — ног не соберешь.
Поп Финоген жил вне Золотых Ворот у Живоносного Источника в приходе Николы — Проби-Лоб.
К бедности, из которой не вылезал Финоген, пришло ему в жизни большое горе: умерла матушка. И остался поп один, да с ним Сергунька. И если было еще на свете, чем жить попу и ради чего терпеть, так этот самый Сергунька.
Думал Финоген, глядя на сына, — дай подрастет мальчонка, определит он его в ихнее Заиконоспасское, потом поступит Сергунька в семинарию, в Вифанскую, кончит семинарию, а там еще куда, а там, благословит Бог, архиереем будет.
«Будешь во времени, меня помяни!» — гладил поп по головке Сергуньку, архиерея своего, владыку грозного и милостивого, перед которым вострепещут сами ружные попы софийские, гладил белесые, как пушок, волоски его по концам с завитками, осклабляся и добро — добрый был батюшка отец Финоген — и с удовольствием — не легко ему доставалась копейка, да и гнуться приходилось, нехорошо!
А Сергунька такой тоненький, как былиночка, весь в мать покойницу, и глаза, как у матери, такие чего-то пугливые. И как станет, бывало, за службой — с ослопной ли свечой, с благовонным ли кадилом — в стихарике своем, в серебряном, ну, такой чудесный, и жалко чего-то.
Последнее время все чаще, глядя на Сергуньку и гадая о судьбе его завидной, а с ней и о себе, о своем одиноком, загнанном и последнем, поп в разгар чаяний и упований своих вдруг сжимался весь от этой вот жалости.
— Сергунюшка, ты бы хоть молоко пил! Хочешь козьего? Я тебе, Сергунька, козу куплю.