Выбрать главу

— Помнишь ты двадцатую из бетховенских вариаций на тему Диабелли, посвященных Антонио Брентано? — говорил Альдо, извлекая из недр черного ящика аккорды, вариации, в которых благодаря изумительной музыкальной обработке едва можно узнать прежнюю тему. Разве ее гармонизация не имеет ничего общего с этим фоном картины, куда не проникают ни крест, ни лестница, ни тела, ни рыдания, ни крики, ни дыхание, ни свет? Послушай и посмотри на эту темную лазурь, глухую и ровную, без единого луча, без единого облачка, за которым, может быть, простирается та область жизни, где только «едино есть на потребу».

Теперь уж Вана взмолилась:

— Еще раз! Начинай!

Они топили в бесконечном свои муки. Их горе выступало из тесных берегов, в которых бушевало и успокаивалось только тогда, когда заливало все вокруг, сливаясь со всемирной скорбью.

— Две прекрасных вещи есть на свете, — говорит юноша, — но есть у них и третья божественная сестра.

— Ах, не говори «две и одна», не разделяй их! — отвечала певица. — Их всего две, а та, которая тебе кажется третьей, та только субстанция, из которой сделаны две других.

— Это правда. Но я имею в виду трех Сирен с урны, сидящих на утесах, мимо которых проходит корабль Улисса.

Они пошли взглянуть на них в маленькие красные с черным залы музея.

— Посмотри, — говорил юноша, утопая в мечтах, — посмотри. Все три играли на инструментах, был своего рода концерт. Но первая потеряла свою двойную флейту, и осталось пустое пространство между двух поднятых рук. Третья, быть может, играла на лире, а теперь она и без лиры, и без лица и похожа на свой утес, похожа на камень с высеченными в нем мертвыми складками. Между первой и третьей сидит та, которая вдыхает свой дух в семиствольную флейту Пана, имеющую вид птичьего крыла. Посмотри, она в полной сохранности.

— Но видишь, — возразила певица, — позади них только две тени.

В самом деле, на гладкую поверхность алебастра откидывали тень только две рельефных фигуры.

Итак повсюду открывал их внимательный взор следы их собственной судьбы, явные образы их тайных мыслей.

— Как ты думаешь, Вана, был Улисс привязан к мачте или нет? Руки у него заложены за спину, как у тебя, когда ты поешь. Но герой не может быть связанным как раб. Если всю свою многотрудную жизнь он следовал за этими соблазнительницами через все моря, то как может он бояться слушать их? На нем нет веревок. Если он прячет свои руки, покрытые мозолями от трудов и борьбы, то делает это потому, что в данную минуту они бесполезны для него, потому что он живет жизнью, в которой действие не имеет цели. Теперь я понимаю. Когда ты поешь, когда ты вступаешь в свою истинную жизнь, таинственный инстинкт заставляет тебя принимать то же самое положение рук.

— Может быть, — прошептала она, представив себя самое со сложенными за спиной руками, с закрытыми глазами и наклоняющейся над пропастью.

И они продолжали рассматривать на урнах изображенные там мифические события похода против Фив и Троянской войны, желая дойти до путешествия в преисподнюю, совершаемого уже не на корабль Лаэртова сына, а на том быстроходном корабле, на который вступает умирающий дух и где прощанье происходить без слез.

— Какая возвышенная тишина в таких маленьких комнатах! — говорил брат, осторожно ступая по мраморному полу из черных и белых полос. — Кто уезжает, не плачет. Кто остается, не плачет. Смотрят лишь, не отводя глаз друг от друга, и держатся за руки, прощаются безмолвно у могильного порога. И стоит один только крылатый свидетель — божественная Печаль, ибо Печаль — это этрусская муза, и она же сопровождает по пути в изгнание и в преисподнюю великого этруска. Ты никогда не думала о том, что Данте перенял у мастеров, раскрашивавших вазы, их искусство и своей мощной рукой придал ему гигантские размеры? Разве вся первая песнь не состоит из ряда красных фигур на черном фоне и черных на красном? И разве некоторые из его стихов не страдают этим черным металлическим блеском, который бывает на некоторых вазах? А его тени не похожи разве на живых, как похожи на них Маны, вылепленные на этих вазах?

Пешком, верхом на лошадях выступали Маны навстречу путникам, ехавшим в повозках, в леттигах, в квадригах. Лошади, запряженные в повозки, нагибали головы так, что гривы касались земли, как у Ахиллова коня в предчувствии смерти. Один молодой всадник ехал по длинной, невозвратной дороге, совершенно закутавшись в плащ и закрывши концом его себе рот.

— Разве это не мое собственное изображение? — говорил юноша, долго глядя на него. — Из всех способов путешествия в преисподнюю мне больше всего нравится ехать верхом.

Долго стояли они перед урной, неподвижно застывши перед видением, одержимые одним и тем же духом. А вокруг мирно сидели, примостившись на длинных прямоугольных крышках, опершись на обломанный локоть, тучные фигуры покойников с толстыми полуоткрытыми губами, с жертвенной чашей и восковыми дощечками в правой руке. Но все эти левые руки, облокотившиеся о подушки в одной неизменной позе, грубо вылепленные, огромные, то изъеденные временем, то оббитые, внушали им обоим чувство непонятной тоски, как будто они нажимали им на сердце.

— Один сделал попытку до меня: это тот житель Вольтерры, который хотел заставить свою лошадь идти над обрывом в Вальцах, до Гверруччии. Но лошадь остановилась, попятилась, прыгнула назад, и даже шпорами нельзя было заставить ее идти вперед. А как ты думаешь, Каракалла заупрямился бы?

— А Перголезе?

— У Перголезе не хватит сердца.

— Но если другая лошадь будет идти вперед, тогда он едва ли заартачится.

— Около Гверруччии слишком мало места, чтобы пройти лошади, и, кроме того, теперь там изрыта земля.

— Недалеко от Гвардиолы я знаю одно место в стене, которое напоминает развалины римской Кампаньи. Но груда кирпичей там закрывает пустоту в стене. Если лошадь направить на то место, как на препятствие, она обманется и прыгнет…

Они говорили тихим голосом, как в ту ночь, когда почувствовали заразу смерти, возбуждая друг друга, разрывая покров сновидений, обнажая нестерпимо горящую рану.

— Пойдем на разведку завтра, хочешь?

— Хорошо.

— Это произойдет прежде, чем она вернется.

— Да, прежде, чем она вернется.

— Сегодня десятый день!

— И ни одного слова!

— Думал ли ты, что она такая жестокая?

Перед их глазами лежал примыкавший к музею сад, со своими столбиками, с урнами из туфа без крышек, почерневшими, как базальт, с остатками теплиц, с позеленевшими глиняными желобами, с виноградной аллеей, просвечивавшей под солнцем, со своими редкими розовыми кустами, похожими на розы сада в Мантуе, с испанским жасмином, испускавшим густой запах, как запах ладана в кадильницах.

— Где они? Где они?

* * *

Возлюбленные находились на пизанском побережье, в одной из уединенных вилл, между сосновой рощей и солончаками. Там была терраса, выбеленная известью и выложенная изразцами, которая выходила на Тирренское море; она была вроде той, о которой мечтал Альдо в Раю умершей герцогини, где стены украшены видениями темных и светлых городов, где Ульм в панцире едет верхом на голубом Дунае и у Алжира на тюрбане вместо пера кипарис. Но солнце ударяло с такой силой, что цветы олеандра, распустившиеся утром, к полудню уже изнемогали, желтели и к вечеру, загоревшись в последний раз, умирали. И только у стены, в которой была входная дверь, давала тень полосатая маркиза, и по ней был разостлан ковер и лежали подушки, на которых возлюбленные проводили, предаваясь ласкам, большую часть дня и ночи.