— Где мы? — говорила Изабелла, вдыхая запах соленых испарений и смолы, и от этого вдыхания все тело ее от горла до пальцев босой ноги, казалось, наполнялось воздухом. — В Эль-Багаджии? А это перед нами — устье Аррака? А там — Кабильские горы? А вся эта лазурь, вся эта зелень, вся эта белоснежность — это Саэль? Посмотри, как пасутся верблюды на солончаковой траве под этой песчаной дюной!
То были верблюды из Сан-Россоре, приходившие сюда на песчаный берег, на котором волна кладет ряды водорослей параллельно береговой линии, образуя подобие увядших гирлянд.
— Ах, знаешь что, Паоло, ты должен сегодня вечером пройти до перекрестка Си-Моххамед-Эль-Шериф, знаешь, в сторону Казбаха? Там, почти напротив общественного фонтана, находится мавританская кофейня, в которой бывает флейтист Амар. Ты должен найти мне Амара и привести сюда, потому что сегодня вечером я хочу танцевать для тебя, Айни.
Он не глядел ни на берег, ни на рощу, ни на горы; не слышал запаха смолы и соленых испарений. Не мог ни повернуть головы, ни отвести глаз; одно только мог — вдыхать воздух, который обвевал это почти обнаженное тело, прикрытое таким легким муслином, что, глядя на него, воображению представлялись газовые ткани, называемые в Индии «текущей водой».
— Ошибиться невозможно. У дверей лавочки будет соловей, он сидит в клетке из игл дикобраза и поет. Может быть, Амар будет сидеть как раз под клеткой, на низенькой скамеечке. Ты его сразу узнаешь. Когда он постился, он делался бледнее светлой амбры, и его подкрашенные веки имели еще более томный вид. К уху у него всегда прикреплен цветок, который свисает ему на щеку. Сегодня у него, наверное, будет цветок граната. Он всегда одет в самые нежные цвета, причем оказывает предпочтение жемчужно-серому и персиково-розовому вместе с белыми панталонами, имеющими тысячу складок. Ах, как он играет на тростниковой флейте, когда в ударе!
Но и в ее голосе и воспоминаниях звучала тоже музыка; она-то и составляла одно из главных ее очарований в ее собственных глазах и в глазах ее друга. И, так как в эту минуту ее друг был всецело поглощен тем, что не отрываясь касался губами ее ног, она от живых и теплых прикосновений губ слегка вздрагивала, чувствуя, как ее молчаливого друга сжигают ее слова. Но потому-то она и старалась придать им двусмысленный характер.
— Арабы говорят про него: «У него такие нежные губы, что он мог бы сосать львицу». Когда он играет, его руки волнуются и раскачивается все его тело, как перед танцем. Мало-помалу он воспламеняется. Его раскрашенные веки наполняются страстью и сладострастием. Он соперничает тогда с соловьем, сидящим в клетке: кричит и замирает, рокочет и вздыхает, у него в горле ручеек и в сердце пламя. Кругом все замирает. Чашки остаются нетронутыми и стынут. В дверь смотрят звезды и кажутся такими большими, словно они придвинулись поближе и слушают… Ах, поди отыщи, приведи его ко мне, Айни! Я буду танцевать для тебя.
Ласки его губ замерли под коленом; губы остановились; в его наслаждение проник яд. Его любовь стала как зверь, которого в клетке тронули раскаленным острием. Его страсть причиняла ему боль, словно он принял вредного возбуждающего лекарства и оно жгло ему бедра. Он чувствовал теперь всю необъятность пространства, окружавшего его, чистое дыхание ветра, здоровое благоухание леса, всю живительную силу лета; а сам он казался себе похожим на больного, лежащего на неудобном ложе, узкие края которого были границей его мира. Он положил голову на колени своей мучительнице и улыбнулся. Вселившаяся в него ненависть говорила в нем: «Час этот сладок, час твоего краткого забытья, когда ты позволяешь моей осторожной ласке усыпить себя, когда ты притворяешься спящей, стоит мне начать воспламеняться. Почему же ты вдруг потрясаешь меня? Правда, ты играешь в одну из детских игр, видишь один из своих цветных снов. Но мне теперь известна тайна твоего искусства. Я знаю, как ты из уголка рта вливаешь яд в свои слова. И там появляется как будто маленький пузырек слюны. Ты хочешь заставить меня поверить тому, что изнеженный красавец с подкрашенными веками тебе нравился. Ты хочешь, чтобы я вообразил себе, будто ты без отвращения позволяла его надушенным мускусом рукам прикасаться к этой коже, которую я целую? Ты хочешь, чтобы я бросился на тебя, как на блудницу, которой все позволено и для которой ни в чем нет тайны?»
Но он, по обыкновению, пошел сам навстречу своей пытке. Сказал непринужденным тоном:
— Когда ты была в Алжире? С кем?
— В прошлом году, от сентября до ноября, с Гиацинтой Чези, Мод Гамильтон, с другими еще приятельницами с их и с моей стороны, и с братом — одним словом, с целой свитой. Как бы мне хотелось вернуться туда с тобой и пожить там на холме, в белом домике, между двух садиков! У меня сегодня ноги как из слоновой кости. Посмотри, в бытность мою там у меня вошло в привычку натирать их лавзонией, и оттого покрасневшие пятки становились похожими на пару мандаринов. Бедные ножки!
— Кто тебе натирал их?
— Моя негритяночка Ясмина, очаровательное существо, о котором я вечно проливаю слезы: стройная и гибкая, как морской тростник, олицетворенный смех, такой ослепительный смех, от которого рот расходился чуть не до середины щек на ее черном, как у Прозерпины, лице. Я ее всегда одевала в зеленое с черным, с египетскими украшениями, с серебряными, покрытыми эмалью пуговицами на красном корсаже. У нее были такие живые формы тела, что, когда она шла, ее мускулы проступали даже сквозь тяжелое платье, как сквозь воздушную ткань. Она влюбилась в Альдо и стала все реже смеяться, но ее ласкающие глаза стали вдвое красивее. Слезы действовали на них как атропин.
— А Альдо со своей стороны не чувствовал склонности к чернокожей Венере?
— По правде сказать, я не углублялась в этот вопрос. Вообще Альдо позволяет себя обожать, и только. Ведь это молодой бог, спустившийся на землю. Но ему нравилось слушать ее длинные рассказы, хотя он и не понимал в них ни слова. У Ясмины была мелодичная речь вроде голоса лесной птички. Она и меня очаровывала. Я извлекла из нее несколько музыкальных фраз. Я уверена, что под предлогом рассказов она изливалась перед ним в любовных речах. Слишком часто повторяла она слова «Айни» («мой глазок») и «Рогадиали» («моя душа»). Однажды ночью она легла поперек двери для того, чтобы он перешагнул через нее. Он со смехом перескочил через нее. Она не тронулась с места до самого утра. Дом весь пропитывался ароматом любви. Невозможно становилось дышать. Кроме того, мы еще носили особые пахучие ожерелья, обернутые в два или три раза вокруг шеи, которые выделываются евреями. Они пахли так сильно, что у меня постоянно кружилась голова.
Говоря, улыбаясь, она дышала сладострастием; а на коленях своих видела его бронзовое лицо, которое, как ей казалось, она вплела в своем воображении над арабским жеребцом, и видела развевающийся вокруг него «гаик», и дуло ружья, и облако пыли и дыма; и вспомнился ей праздничный вечер в Митидже, и приготовления к пирушке, устраиваемой воинственным племенем под коническими палатками своего лагеря.
— Головокружение целомудрия? — спросил мужчина немного хриплым голосом, улыбаясь в свою очередь и обнажая из-за мясистых губ свои зубы.
— Может быть — да, может быть — нет, Айни, — прошептала она, опуская веки с насурьмленными по образцу мавританских женщин ресницами.
И она была так уверена, что может причинять страдания, что спокойно ощущала у себя на коленях скорбное бремя рабства.
И в недрах своей плоти приготовлялась к вторжению убийственной страсти.
— Тебе нравился Амар?
— Мне нравился один неведомый юноша — император, в сравнении с которым вся прелесть Амара не выше, чем прелесть шута или сводника. Он приезжал из пустыни с отрядом всадников, вооруженных длинными мушкетами, сидевших на самых дивных конях, каких я когда-либо видела. Они скакали, и по ветру развевались их чепраки, гривы и хвосты, звенели колокольчики и амулеты. Он приезжал из Сахары. Посреди своей разноцветной свиты он ехал одетый в белое платье, в простой белый плащ без всяких украшений, из-под которого виднелись стремена и сапоги без шпор, а обнаженной рукой он держал поводья, совершенно так же, как девушка держит ленточку, которую хочет заплести в косу. Он ехал на одном из тех жеребцов, которых арабы сравнивают с голубем во мраке ночи, черном, как черные волосы моей Лунеллы, такой черноты, что по бокам у него пробегали синие и фиолетовые переливы, как жилкования шелка меняющегося цвета. У кого из двух глаза были красивее — у коня или у всадника?