— Но что это такое? — говорила она сама с собой, нагибаясь к ковру.
Говорила она тихим голосом, звуки которого производили такое впечатление, словно останавливались между горлом и губами, словно не выделились еще из плоти и были свежими и прикрытыми, как слива, завернутая в листья.
— Ах, ласточка-крошка!
И она по-детски заробела, не решаясь сразу схватить ее. Потом взяла ее дрожащими руками; подержала ее на одной ладони, прикрывши сверху другою и не решаясь раскрыть ее. Опустила веки, и с ресниц к губам спустилась улыбка, слишком легкая, чтобы шевельнуть их. Почувствовала, как об ладонь ее бьется комочек пуха. Такое мощное биение в таком маленьком сердце!
— Как ты пришла сюда? Ты выпала из гнездышка?
Осторожно дала она ей просунуть носик между большим и указательным пальцами.
— Ах, какая ты уже сильная!
Она перегнулась через подоконник и посмотрела на карниз, но гнезда никакого там не оказалось. На запрокинувшееся лицо ее так и полилась ясная серебристая синева неба. Позади нее расстилалось жемчужное море. Сама она была как образ молодого вечера, у которого в челе заблистала первая планета, а лазурные руки держали ласточку с тем, чтобы через некоторое время выпустить ее, преображенной в летучую мышь.
— Ты, значит, умеешь летать?
Она испустила крик отвращения, только слабый, боясь нарушить чары тишины. Она заметила между своим пальцем и крылом ласточки живое насекомое. Стряхнула его прочь.
Может быть, как раз в то время, как ласточка преследовала его, она по своей неопытности налетела на занавеску окна и упала на ковер.
— Это твоя первая добыча?
Она щекотала ей прожорливый черный клюв, выделявшийся на красно-коричневом цвете лба и щеки. И чувствовала сильное биение маленького сердца, а также острые коготки зашибленных ножек, всю эту нежную, дикую теплоту и мощный дух свободы, бьющийся посреди нежного пуха.
— Если тебя отпустить, то полетишь ты или нет? Далеко или нет?
И, как бы повинуясь магнетическому влиянию, она подняла глаза и вдруг увидала в полумраке комнаты пару неподвижно устремленных на нее глаз; и, испугавшись, испустила крик, на этот раз уже не слабый; и выпустила из дрожащих рук свою пленницу.
— Ах, Паоло! Это ты? Ты был здесь? Ты смотрел на меня? Смотрел на меня? Нет, нет, не смотри на меня таким образом!
Она отступала назад с судорожным смехом, который легко мог разрешиться рыданиями.
— Зачем ты это сделал? Зачем ты меня так пугаешь?
Он встал со своего места и пошел к ней. Она продолжала отступать.
— Ах, какие у тебя глаза! Нет, нет, не смотри на меня таким образом! Закрой глаза! Ты меня пугаешь, ты меня пугаешь!
Она одновременно смеялась и рыдала, и дрожь проникала ей глубоко в грудь; этот сумасшедший взгляд заражал ее ужасом. Он же, засидевшись, чувствовал боль в бедрах; и теперь, поднявшись, испытывал расслабленность в коленях, чувствовал, как сводило ему мускулы в ногах, как тяжелая телесная усталость разливалась по всем членам, чувствовал последствия смертельного сладострастия, и его глаза неимоверно расширились в глубине темных глазниц.
— Будет, будет, Изабелла! Что за ребячество!
— Но что у тебя с глазами!
— Девочка ты!
— Закрой их.
— Хорошо. Закрыл.
Она бросилась к нему; положила ему на глаза ладони, которыми только что держала трепетную ласточку. Смех ее все еще был похож на рыдания, но уже стихал. Она поцеловала его в губы.
— У тебя холодные губы.
Он вздрогнул от выражения ее голоса. Неясный страх зашевелился в глубине его плоти. В комнате водворилась тишина. И снова возле подоконника послышалось щебетанье.
— Она просит о помощи, — сказала шепотом Изабелла.
И вздохнула как дети, которые перестали плакать и дают улечься скопившемуся в сердце гневу. Затем опустилась на колени на ковер и стала осторожно искать в темноте бедную птичку. Нашла ее, взяла в руки; поднялась на ноги.
— Вот она. Указать ей дорогу?
— Да, дай ей улететь.
— Пойдем со мной.
Они подошли вместе к подоконнику. Вечер был, как женщина, украшен чудным ожерельем из аметистов. Вечер трепетал над нежной поверхностью моря.
— Ты думаешь, что она полетит?
— Попробуй.
— Сама она маленькая, но сердце у нее сильное. Хочешь послушать?
Она приложила руку к щеке возлюбленного.
— Не слишком ли поздно? Она может встретиться с летучей мышью и от страха расстанется с жизнью, бедняжечка ласточка!
— Какой ты ребенок! Она живет где-нибудь поблизости, у реки, в тростниках. Период высиживания кончился.
— А не лучше ли будет дать ей приют на эту ночь?
— Она будет чувствовать себя несчастной.
Она держала в своей руке теплое тельце пленницы, и ей казалось, что через нее она сообщается с таинственной жизнью, разлившейся повсюду в вечерней чистоте.
— В таком случае я пускаю ее.
— Попробуй.
Легкая дрожь пробежала по ней. Солончаки погрузились во влажный фиолетовый полумрак. В лучах божественно красиво поблескивала вода, напоминая маленький клочок неба, а рощи в Сан-Россоре чернели, как караван, остановившейся на отдых в пустыне. За песчаной полосой, длинной, как феорба, море блаженно наигрывало свою легкую мелодию. Как ни нежна была красота всего окружающего, но она пронзила любовь, как огненный меч.
— Прежде поцелуй меня, — сказала она, переполнившись сладострастной дрожью. И тут же вспомнила о Лунелле, вспомнила о Ване, вспомнила о юном императоре; и о черной, слишком черной тени, падавшей от дуба на старый дом, и о ряде кипарисов, протянувшихся вдоль стены, и о ночном пении ветра, летящего между башенками, воротами и гробницами.
Они поцеловались. Она вытянула руку, с болью в сердце разжала кулак.
— Прощай, ласточка-крошка!
И вдруг ее рука опустела.
— Айни, что с тобой?
Она легла к нему на грудь; взяла его за подбородок; склонившись лицом к его лицу, заглядывала в глубину его зрачков и заслоняла от него пустынное небо, от которого он не мог оторвать глаз.
— Говори, что с тобой сегодня, Айни.
Она так же боялась его молчания, как он ее слов.
— Ах, какая у тебя сегодня жесткая мордочка — одни кости!
«Губы как щит», — подумала она, но не сказала вслух, потому что у нее промелькнул в памяти барельеф низенькой двери в зале Молчания в Мантуанском дворце, изображавший обнаженную женщину, перед которой Альдо стоял на коленях.
— Если я тебя поцелую, то мне будет больно.
Он не представлял себе, чтобы ее тело могло быть таким тяжелым; оно было тяжело, как мрамор, и могло раздавить ему ребра. Но под ребрами у него засела другая мука: клюв невидимого коршуна, клевавший ему печень. Он не слушал глупой болтовни женщины, он слушал, как внутри него чей-то мужской голос начал такой рассказ.
«Моя машина сейчас в полном порядке. Прибавка к ней пустого полого цилиндра только чуть-чуть уменьшает ее силу. Винт мой работаешь чудесно. С радостью чувствую я дуновение, поднимающееся от земли, прибрежный ветер, на котором перенесусь я через пролив».
— Посмотри, мои руки в синяках. Мне из-за тебя стыдно перед Кьяреттой, которая считает себя благочестивой францисканкой, так как родилась и выросла под сенью Порциункольского монастыря.
С неотвязчивым изящным движением она проводила ему по лицу руками, которые пахли так сильно, как саше, ибо она пропитывала их духами. Он был нечувствителен к ее ласкам; и черты его лица делались все более замкнутыми.
«Все готово. Жду только восхода солнца. Один из моих друзей, стоя на верху дюны, делает мне флагом знак, что диск показался. Все уже в движении, все дрожит и шумит. По команде рабочие оставляют аппарат. Вот я уже в воздухе. Устремляюсь прямо к морю; шаг за шагом поднимаюсь выше; перелетаю над дюной и слышу дружественные возгласы; вижу воду под собой; оставляю по правую руку миноноску, которая своим густым дымом заслоняет от меня солнце. Все спокойно, все без перемены. Все спокойно во мне, все спокойно вокруг меня. Ни малейшего ветерка, и поэтому нет надобности в управлении рулем и в искривлении главных планов. Рукам нечего делать. Сам не чувствуешь полета. Самому кажется, будто стоишь на месте. Вижу под собой волну, все одну и ту же волну…»