Выбрать главу
Тяпа, бай-бай! Тяпа, спи — усни! Угомон тебя возьми! Тяпа, спать надо! Тяпа, спи — усни! Тяпу бука съест, Серый волк возьмет, В темный лес снесет. Тяпа, спи — усни!

Быстрым движением, в котором была, может быть, некоторая доля непритворного страха, Лунелла опустила руку, поддерживавшую голову Тяпы; стеклянные глаза закрылись, но ее собственные глаза оставались широко раскрытыми, очарованные пением, ибо Вана пела не одним только горлом, но всем выражением лица, которым склонилась над девочкой с куклой, изображая страшное сказочное чудовище.

Что во сне увидишь, Мне про то расскажешь — Про остров чудный, Где ни жнут, ни сеют, Где цветут и зреют Груши наливные, День и ночь поют Птички золотые. Бай-бай, бай-бай, Бай-бай, Тяпа!

Последние ноты замерли, как дыхание, над заснувшей куклой. Лунелла старалась не двигать руками, чтобы не потревожить сна куклы, но сама испытывала неопределенный страх. На фарфоровом лице оба века закрылись, но из-под одного — на косом глазу — выглядывал уголок глазного яблока.

— Скажи ему, что Тяпа уже спит, — шепнула она, собираясь на цыпочках выйти тихонько из комнаты. — Берлога Буки на дне пропасти в Бальцах.

И вышла, затаив дыхание, с выражением материнской заботы на лице, обрамленном чудными, ангельскими кудрями.

Бальцы испещрены были светлыми и темными пятнами от лучей близкого к закату солнца; и самый свет казался желтым, а тени — почти бурыми. Цветами пустыни и льва окрасился в этот час первый круг кольца, опоясавшего пропасть; но уже второй крут был пепельного оттенка и испещрен был зеленоватой плесенью, а третий был синеватый, с висевшими полужидкими сосульками. Вниз по расщелинам, проточинам устремлялся в пропасть ветер и всю ее наполнял своими стенаньями. Его неясный говор покрывали резкие крики летавших соколов.

— Какой ужас! — промолвил Альдо.

— Тебе стало страшно? — спросила его сестра.

Казалось, будто по краю пропасти носился головокружительный вихрь, непрерывный, беспощадный, подобный тому, в котором носится вместе с остальной толпой грешниц Дидона. Ни единая нога человеческая не решилась бы ступить на край пропасти, ни единая душа не устояла бы там. Головокружение затуманивало мозг самым бесстрашным.

— Мне это внушает ужас, — отвечал юноша. — Когда я вспоминаю о Бальцах, я начинаю думать, что нет на земле места, в котором так бы чувствовалось одиночество, как здесь. Когда же я смотрю на это место, прислушиваюсь, мне чудится, что кто-то здесь живет, чудится чья-то жизнь, замкнувшаяся и притаившаяся в ожидании. Если бы я полетел вниз, как ты думаешь, упало ли бы мое тело на камень и песок или нет? Кто-нибудь заглянул ли хоть раз хорошенько туда, на самое дно? Едва ли. Глаза не выдерживают, если смотреть туда.

— Может быть, оттого, что на дне какой-нибудь особенный свет.

— Ты думаешь?

— Я хочу посмотреть.

— Не таким образом, Вана!

— Таким образом невозможно.

Он удержал ее в ту минуту, когда она собиралась подойти к краю; оттащил ее назад и несколько секунд не выпускал ее из рук И она чувствовала, как все внутри него дрожит.

— Как ты дрожишь! — сказала она строгим спокойным голосом после некоторого молчания, во время которого ветер изливался в скорбных речах, с гневом устремляясь вниз по обрыву.

Когда она чувствовала, что брат дрожит, то у нее самой сердце становилось тверже алмаза, в силу контраста у нее закалялось мужество. Это чувство вызвало у нее короткий презрительный смех.

— Ты думаешь о Буке, о котором говорила Лунелла?

Он почувствовал новый, более глубокий трепет, потому что эта насмешка напоминала ему про уговор о смерти. И он почувствовал себя в таком же положении, как если бы он в шутку начал играть смертоносным оружием и вдруг заметил бы, что это завлекает его слишком далеко, что тут есть какая-то слепая воля, более могучая, чем его собственная, что его судьба переламывается и сам он представляет из себя что-то жалкое, трепетное, влекомое непобедимой силой. Значит, вправду наступала минута смерти? Уже не было пути назад? Приходилось приступать к исполнению уговора?

— Пойдем, — сказала Вана. — Пойдем в Бадию.

Он не выпустил ее руки из своей и продолжать судорожно держаться за нее. Ведь не сам он, но молодая жизнь его крови, более могучая, чем его тоска и его стыд, так крепко цеплялась за жизнь ее крови и подкреплялась ее теплотой. Он тяжело дышал, отодвигаясь от мрачного соблазна.

Заговорил, и голос его звучал глухо и неверно, как разбитый металл:

— Может быть, сегодня должно это было произойти? Но ты могла, стоя на краю пропасти, почувствовать головокружение. Зачем предоставлять случаю то, что должно случиться преднамеренно?

Новая презрительная улыбка. Она ничего не ответила ему. Ею овладел какой-то демон бесстыдства, как будто в противовес слабости брата она почувствовала в себе что-то мужественное, как бы мужское превосходство. Она шла, поднявши голову, твердым и быстрым шагом вдоль натянутой на грубые каменные столбы колючей проволоки, которая образовывала терновый венец вокруг сада с большим зданием, цвета не то ржавчины, не то крови. Брат держал ее за руку; но они имели такой вид, будто она его вела как мальчика, будто два года разницы между ними превратились в целых десять лет.

— Всему свой час и свое место, — сказала она наконец уже не серьезным тоном, но скорее весело-презрительно. — Оставим своих воображаемых попутчиков на их этрусских урнах.

Он чувствовал в ее словах унижение для себя. И в нем рядом с его инстинктивным ужасом образовалось одно из тех чувств притворства, которые сразу завладевают юной душой, совершенно ее извращая при этом.

— Вана, я тебе открою одну вещь, — сказал он, останавливаясь. — Однажды, чтобы хорошенько заглянуть в пропасть, я лег на грудь у края и высунулся лицом. Поэтому я и сказал тебе тогда: не таким образом.

— А-а!

«Неправда», — прибавила она про себя. И отняла руку свою у брата; и казалось, будто она отняла вместе с тем и долю своей скорби, которую она доверила ему. И подобно тому как канал может выступить из берегов и залить их, если заперты шлюзы, так и эта скорбь поднялась в ней и залила ей всю душу. Она испытала во всей силе чувство своего одиночества. Она будто замкнула его за крепко сжатыми губами, за нахмуренным лбом, за твердыми чертами худощавого лица. Шла одна, впереди, вверх по луговому откосу, вдоль ряда длинных растрепанных кипарисов и маленьких кривых олив. На голове у нее была ее фессалийская шляпа с желтыми розами, которые стали для нее похоронным венком; и ветер играл полями шляпы и мыслями ее, трепал ее шелковые цветы, словно она снова попала в вихрь от винта. И опять почудилось ей, что солома прозвучала, как колокольная медь, и что среди этого звона заговорил с ней призрак. Повторяла самой себе: «Я тайно обручившаяся с Тенью». Вспоминала живую улыбку Джулио Камбиазо, его маленькие белые зубы, похожие на зубы ребенка; она была уверена в том, что ни одно существо в мире не было для нее так мило и ни одно не было для нее сейчас так близко. Говорила ему: «Еще немного, еще немного, и мы встретимся…» Она снова любила его неземной любовью, как в тот час, когда в Брении ночью лежала на постели, ожидая часа исполнения своего обета.

— Зачем ты так бежишь? Куда ты хочешь идти? — говорил брат, следуя за ней в тревоге, как будто она вела его к чему-то неизбежно роковому.

— Я бегу разве?

Она не замечала, что бежала, ибо все ее внутренние силы были проникнуты одинаковой стремительностью. Облака гнались друг за другом и будто касались старых стен, будто разрывались о земляные бугры. Вся неровная местность наполнилась для нее звуками, как будто каждый холмик сделался колоколом. Ласточки, подобно камням, пущенным пращой, разрезали воздух с резкими криками и внезапно исчезали, как будто они, попавши во врага, вонзались в его тело.