— Ты боишься? — проговорила она.
Он хотел было ответить: «Да, боюсь. Я не хочу, чтобы ты умирала, я не могу сам решиться на смерть». Но сдержался. Ответил только:
— Я тебя не понимаю. Я не понимаю, что ты задумала, что ты хочешь делать, Вана.
— Ничего. Оставь только меня. Я хочу сама подумать о себе.
— Я не хочу тебя оставлять.
— Так нужно. Наши дороги теперь расходятся.
— Почему?
— На это ты сам можешь ответить, Альдо.
Тогда из его стесненного сердца вырвался поток дикого гнева.
— Ты хочешь броситься в пропасть? Хочешь, чтобы и я бросился с тобой, теперь же, сейчас? Я готов.
Он был бледнее смерти. Она стояла около стены, прислонившись к ней всем телом. Но что-то безжалостное чувствовалось в ее лице, профиль которого резко выделялся на темно-желтой стене, что-то безжалостное и замкнувшееся в себе. Оба стояли молча, охваченные головокружением, и все силы рока нависли над их молодою жалкою жизнью.
Из пропасти доносился до них бесконечный гул и вой. Поросли кустарника были совершенно безлюдны. Серая громада Сан-Джиусто стояла на высоком месте, окруженная чем-то вроде крепостных редутов. Позади холма виднелся Город Ветров и Камня, упираясь в громады облаков своими башнями, колокольнями, громадным шпицем старой тюрьмы «Рокка», гигантскими стенами, выстроенными из могильных камней и скрепленными кровью граждан. Колокола звонили с удвоенной силой. Время от времени порывы ветра подражали этим звукам, которые вечно раздаются внутри ограды и под воротами с того самого дня, когда гнусный констебль позвал на грабеж войска Монтефельтро: «Грабить, не жалеть!»
— Так, значит, не так, как я хотела сделать раньше, — промолвила Вана с двусмысленной улыбкой. Ты меня учил, что для того, чтобы заглянуть хорошенько на самое дно, нужно лечь на грудь у края пропасти.
Белки ее глаз сверкали необыкновенным образом; и за этим блеском и за этой тонкой улыбкой, ему казалось, скрывалась зловещая, хитрая мысль. Пропасть была в двух шагах: одним быстрым движением она могла очутиться в ней. Его в тисках держала смертная тоска, но он не решался поднять руки из боязни вызвать этим роковой прыжок Сердце у него остановилось, когда он заметил, что она подняла руки, намереваясь вынуть из шляпы шпильки. Он переживал такое чувство, будто голова его лежала на плахе под занесенным топором палача. Она сняла гирлянду роз, повесила свою фессалийскую шляпу на выступ скалы.
— Что ты хочешь делать? — спросил брат, не слыша звуков своего собственного голоса.
— Попробовать.
— Тогда дай мне руку.
Она дала ему руку; ими обоими невыразимым образом овладевал злой дух, и их жизни сливались и смешивались, уничтожая друг друга, от одного ужас передался другому. Ужас, не воля, склонила их колени. Держась рукою за руку, чувствуя на ладонях холодный пот, они стояли на коленях у края пропасти. Жизнь трепетала в них, как пламя свечи, которую задувают и не могут задуть порывы ветра.
С этого места пропасть имела еще более страшный вид, чем с других мест. От глубокого центрального провала образовалась густая тень, в которую вдавался утесистый выступ необъятных размеров, как скала, рассевшаяся от трепета преисподней в ту минуту, когда Распятый испустил дух. Там было жерло, поглотившее уже жилища и людей Божьих, башни, монастыри и церкви, подземелья и древнейшие стены, кипарисы и дубы с их могучими корнями. Как кристаллы соли, как наросты винного камня, как куски крови — так белели и краснели выступы мела и туфа внизу на утесах. Что это дымилось вокруг скалы — не была ли это кипящая красная река? А что это поблескивало там между валами — не был ли это грязный ров, в котором Данте видел сидевших по горло в грязи всех бывших при жизни раздражительными? Начались снова вздохи, плач и крики.
— Брат! Брат! — раздался чей-то отчаянный голос.
И Вана упала лицом на землю, как будто ее свалил ветер.
Тогда юноша почувствовал неожиданный прилив сил. Он обхватил сестру вокруг пояса, приподнял ее, оттащил ее от пропасти, упал с нею на куст.
— Нет, нет, Вана! — закричал он, обхватив ее голову руками и заглядывая в ее помертвевшее лицо. — Не нужно умирать! Не нужно умирать! Я не хочу умирать. Я хочу терпеть, хочу бороться, хочу испытать все, что могу. Ты не погибла, я не погиб. Нас обуяло минутное безумие. Не нужно поддаваться ужасному соблазну. Мы отравились. Но мы вылечимся. Что-нибудь случится неожиданное, что-нибудь придет нам навстречу. Нет, нет, Вана, сестричка моя, заклинаю тебя дорогим для меня лицом твоим.
Дрожащими пальцами гладил он ей волосы, щеки, подбородок, прислонившись к кусту рядом с нею. И пока его пальцы омывались слезами, пока истомленное создание рыдало у него на груди, он глядел на берег пропасти, глядел на луг, усеянный цветами, на розовую луну, нависшую над фиолетовым холмом, на потухающее облако, остановившееся над громадой Сан-Джиусто, и бессознательная радость юности дышала в недрах его существа. Он жил, вбирал своими здоровыми легкими воздух, впитывал в себя глазами изменчивую красоту вселенной, ртом своим, которым так смутил женщин у фонтана, вспоминал вкус воды и затаивал в душе искусство примирять непримиримое. Он жил, он был невредим вместе со своими муками, но и вместе со своим оружием. И он познал теперь дрожь предсмертной агонии и всемогущество бездны.
Приподнялся сам, помог приподняться сестре. Еще раз приласкал ее, потому что сердце у него переполнялось почти сладострастной нежностью. Вытер ей слезы; стряхнул с ее юбки сухие ветки и землю.
— Ах, малая моя крошка, что за томительный сон приснился нам? Ты ли это? Ты ли, Ванина? Ты ли, моя Мориччика? Где ты была сейчас? Откуда мы пришли?
Лицо у нее было как у выздоравливающей, проникнутое тихой и грустной нежностью, и сама она имела вид человека, очнувшегося после продолжительного обморока. Злой дух вышел из нее, отнявши у нее силы и память. Единственное, что она помнила, это улыбку Вивиано; ей казалось, будто в нее самое вселилось что-то вроде этой улыбки, созданной из ничего и из всего. Проявления нежности со стороны брата она принимала с безутешным томлением.
— Посмотри! — сказал он ей, повертывая голову к холму.
Незаметно поднималась луна, разливая древние чары, те самые, которые в былые ночи древней Этрурии заставляли разнеживаться женщин и юношей, мирно лежавших у порога смерти в том виде, в каком они изображены на крышках урн.
— А твоя шляпа?
Оба оглянулись на печальные развалины стены. Но гирлянды не было на шляпе — ее сорвал ветер и унес в пропасть.
Незаметным движением, с изяществом животного, без лучей, без огня жизни, как родившийся где-то в пространстве большой болотный цветок, выплывала луна из затуманенной прозрачности над Пизанскими холмами, между тем как другое светило, не больше его, горело над Тирренским морем с таким сильным жаром, что даже испепелялось. Низко нависшие облака были для него как кучи пепла; они обрушивались и нарастали вновь. Когда край воды разрезал солнечный диск, глазу представилось, будто осталась только горка раскаленных угольев, которая вот-вот потухнет. Все превратилось в пепел. Тогда и море изобразило из себя божественный пеплум для вечера, превратившись в одежду с такими нежными складками, что даже Изабелле захотелось оторвать от него лоскуток.
— Айни, если бы я могла нарядиться в такой шелк.
Ее сладострастные ласки продлились до вечера. И каждый новый час казался ей прекраснее истекшего; но этот час был прекраснее всех других, и ей хотелось для него какого-нибудь особенного знака, какого-нибудь знамения милости. Все ласки, какие только можно было придумать, легли на ее тело, как лепестки густой розы ложатся один на другой. Ей захотелось проветрить их, впустить струю свежего воздуха.
— Подожди, — сказала она. — Не двигайся с места.
Ушла куда-то, оставив своего друга на террасе. Ему показалось, что цветок жизни мгновенно увял за время ее недолгого отсутствия. Луна утратила уже свою воздушность, налилась новым золотом и совсем отделилась от гор. Неизмеримая одежда моря утратила свой невиданный цвет, придававший ей невыразимую прелесть.
— Что я принесла? Угадай! — сказала она, неожиданно появляясь.