Можно было подумать, что она уходила для того, чтобы проделать какие-то чары. Уж не взяла ли она с искусством, достойным волшебницы, у луны ее прежний затуманенный вид? Теперь над Пизанскими холмами стояла полная светлая луна; а она, в свою очередь, изображала теперь лишь, лишенный огня, большой болотный цветок.
— Волшебную змею в кипарисовом ящичке?
— Нет.
Она была закутана в длиннейшее покрывало из восточной газовой ткани, из тех, которые художник-алхимик Мариано Фортуни погружает в таинственные раковины — в свои чашечки с красками — и с помощью то Сильфа, то Гнома извлекает их оттуда покрытыми страстными видениями мечты и затем с помощью тысячи инструментов отпечатывает на них новые группы звезд, растений, животных. Вероятно, он и на шарфе Изабеллы Ингирами навел свои разводы, снабдив их легким розовым оттенком, который для него похитил его Сильф у только что появившейся на свет луны.
— Лампу Аладдина?
— Нет.
Что такое у нее было спрятано под покрывалом? Она держала что-то обеими руками и улыбалась; и чудесно выделялись на ее руках легкие формы мускулов, темные линии жилок, пушок, похожий на пушок листьев или плодов.
— Зеленую птичку?
— Ты думаешь, что она такая тяжелая?
— Говорят, когда умирает.
— Ты думаешь, что она может умереть?
— Чтобы воскреснуть вновь.
— Она никогда не умирает: она уходит и приходит, убегает и возвращается.
— Я сдаюсь. Что же там такого?
— Расстели сначала посередине террасы самый большой ковер.
— Этот?
— Нет, тот, бухарский.
Он разостлал на плитках пола чудный малиновый ковер, испещренный темной лазурью с белым, мягкий и пушистый, как старинный лукский бархат.
— Теперь садись на эти подушки. Я буду танцевать для тебя.
— Без флейты Амара?
— Молчи и гляди!
Она положила в углу террасы неизвестный предмет, прикрытый куском шелковой материи. Нагнулась и дотронулась до него, подсунув руку под материю. В течение нескольких секунд слышно было только гудение как бы шмеля, попавшего в кувшин.
— Осиное гнездо?
— Молчи!
Она скинула туфли у края ковра, и они стояли там, как пара горлиц, спрятавших головку под крыло. Пятки ее оказались окрашенными киноварью и были похожи на две половинки граната. Глядя на нее, Паоло заметил, что у нее посередине лба была маленькая голубоватая звездочка под цвет жил, казавшаяся магическим знаком.
И вот наконец гуденье перешло в музыку колокольчиков, похожую на звук египетских систров, и начался танец.
Первые удары ритма преобразили в нечто живое длинный кусок ткани, обвивавший обнаженное тело. Искусно свивая и развивая ее, руки танцовщицы придавали краям ткани подобие льющихся волн, на которых без устали колышется колокол медузы. Временами танцовщица, закрутив их вокруг себя, вдруг останавливала руки; и они взвивались кверху, как вихрь розового песка; затем падали чуть не до самых ног, но быстрые пальцы снова взбивали их, снова крутили новым движением, в новой игре. Временами же своими неясными изображениями животных ткань напоминала тающие призраки созвездий на утренней заре.
Сидя на подушках, прислонившись к белой стене, испытывая настоящую галлюцинацию чувств, любовался он бесконечно крутящимся танцем своей возлюбленной. Позади нее, сквозь ветви олеандров, вырисовывались берега заливов, поросшие сосной берега Верзилии и области Луни, Каррарские Альпы со своим воздушным видом, напоминающим также фигуры танцовщиц, целую цепь высоких дев, склонившихся, может быть, под ритм музыки к востоку.
Как швея, умеющая из бесчисленных клубков выбирать нулевые нитки для вышивки, так и она извлекала из всех близких и далеких форм самые красивые линии и слагала из них создание минутной красоты; она как будто тянула, притягивала их к себе, сливая их со своей безмолвной музыкой и раскрывая в своих мимолетных движениях дух вещей, казавшихся неподвижными и длительными. Все они гармонировали с ней — и те, что располагались по кругу горизонта, и те, что поднимались к зениту. Начиная от вершины мраморной скалы и кончая низменной песчаной косой, все они вовлекались в эту игру явлений и все выражались в этой смене движений.
Она удивительно срослась с жизнью вечера, которая раскрылась ее душе в то мгновение, когда она, стоя у окна, протянула руку за ласточкой, залетевшей в комнату. Она чувствовала, что теперь осуществляется то, что тогда только промелькнуло; из короткого вздоха она сделала гармоничное дыхание. Двусторонний свет, в котором лунные золотые лучи вливались в ясную лучистость заката, казался ей посредником между днем и ночью. Она двигалась босыми ногами по узкому невидимому перешейку, разделявшему дневное и ночное море.
Но когда ее глаза от окружающих предметов перешли и встретились с другими глазами, любовавшимися ею, она изменила свои движения. Она перешла к широким движениям; представила, будто взгляд мужчины ранит ее. Концом покрывала закрыла себе лицо, вся спряталась под складки его, превратилась в какую-то несовершенную форму, в которой вся верхняя часть тела представляла из себя облако и только ноги оставались как у человека. Затем снова сверкнуло ее прежнее существо и затрепетало внутри облака; и вот с выражением испуга выступила половина ее лица и робко показалась рука, затем часть бедра, затем вынырнуло одно плечо, и все снова скрылось. Она подражала любовному танцу галмей: тут были и стыд, и робость, и сопротивление, и томление, и забытье. Своим танцем она симулировала коварную игру: первые ласки, предложение, уклонение, презрение, притворный страх, тяжелое дыхание в минуту насилия, разрушающую силу наслаждения.
— Пчела, — вскрикнула она вдруг в притворном испуге, как вскрикнула однажды в Мантуанском дворце перед мраморной дверью.
Воспоминание об этом встало как живое перед его зачарованным взором, в своем танце она воспроизводила ребяческий страх, резвые прыжки, беготню, отбивающиеся жесты, как будто надоедливая пчела преследовала ее и хотела ужалить. Покрывало загибалось аркой над ее головой, порхало, билось, то опадая, то развеваясь, то разлетаясь.
— Ай! Ай!
Она простонала, остановилась, сдвинув ноги, в такой позе, которая дивным образом подчеркивала длину ее тела, закругляя бедра и откидывая назад голову с почти распущенными волосами. Первый стон был стоном боли, но второй был тот же самый, который она испускала, когда ее возлюбленный накладывал на нее властную руку и она чувствовала, как по всем ее жилам разливается непреодолимое томление. Ее увлажнившееся лицо, обрамленное блестящими и густыми кудрями, неожиданно приобрело отпечаток зрелости или такой молодости, которая совсем побледнела в насыщенной атмосфере ароматов и в полумраке алькова.
— Ай!
Он дрогнул от страсти; этот стон был знакомым зовом, диким и наводящим грусть. Она скользнула к нему на подушки. И простонала:
— Она меня ужалила здесь.
И губы возлюбленного старались залечить это место.
И с каждым поцелуем она прибавляла:
— Она меня ужалила здесь, и потом еще здесь, и тут.
И с каждым ее стоном губы старались залечить эти места. И все ароматы лета, разлившиеся над окрестностями Пизы, и светло-зеленой Верзилии, и над долиной Магры, над которыми они каждый день летали на холстяных крыльях и которыми упивались, как благовонным нардом, все эти ароматы он слышал в этом теплом теле. И достаточно было для него одной капли пота, чтобы рассеялись все его мысли, все намерения, все жалобы, все беспокойства. И ни одна из тех стран, которые ему пришлось посетить, не производила на него такого глубокого впечатления, как это чувственное тело. Ему знакомо было чувство опьянения, которое испытываешь, пройдя по узкому ущелью, в конце которого развертывается в неожиданном великолепии беспредельная ширь; но куда более жгучее опьянение испытывал он, проникая до самозабвения в тайну объятий двух женских рук!
Отдохнув, натерев подкрепляющей эссенцией все свои мускулы, надев капот из муслина без рукавов, Изабелла с наслаждением вдыхала в себя вечерний ветерок, пролетавший через сосновые рощи, еще теплый от дневного жара.
Из угла террасы, из-под шелковой материи уже перестали доноситься звуки, подобные систрам. Она улыбнулась и сказала: