— Ах, я признаюсь, мне было бы приятно, если бы меня так любили, — сказала Адимара Адимари, и продолжительная дрожь пробежала по ней и даже по ее жакетке из шиншиллы, которая так удачно гармонировала с двумя серыми, теплого тона, жемчужинами ее глаз.
— Включая и катастрофу? — спросила Доротея Гамильтон с тем своеобразным акцентом, который придавал нечто шутовское каждому ее слову; при этом она по-мужски положила одну ногу на другую и стряхнула пепел с папироски.
— Включая катастрофу, но также и спасение.
— А в качестве спасителя… Сальваторе Серра ди Лубриано.
— Долли, ты невыносима!
— Я уверена, что если бы Дриада могла восстать из пепла, она опять безумно полюбила бы своего убийцу, — сказала Новелла Альдобрандески, не переставая трогать себя самое с обычными своими кошачьими движениями, то поглаживая муфтой из куньего меха у себя под подбородком, то прижимая к губам один из брелоков, во множестве висевших у нее на длинной цепочке, то поглаживая пальцами колено, которое обтянула своей юбкой каштанового цвета, такого же, как ее глаза. — Разве я не правду говорю, Вана?
— Но я не слышала, о чем ты говоришь, — сказала Вана Лунати, которая вздрогнула, услышав свое имя.
— Ты, Ванина, всегда словно с неба свалишься! — засмеялась Симонетта Чези, отчего у нее приподнялись уголки ее большого рта, придававшие ей, благодаря густым растрепанным каштановым волосам, сходство с фавнессой, украшенной сосновыми ветками.
— Скрытая страсть. Все признаки.
— К чему? К кому?
— Неразделенная страсть. Ай, ай!
— Подобная страсти пастуха из Фонди!
— Разве вы не видите, что она стала как спичка?
— И все мрачнее с каждым днем.
— Она никому из вас не исповедуется?
— Мне нет.
— И мне нет.
— И мне ничего не поведает…
— И мне решительно ничего.
— Какие вы глупые! — сказала Вана с нетерпеливым смехом. — Разве я не всегда такая?
— Дева с чашей.
Ненависть, напряженность, принужденность чувств — вот что в ней было сейчас. Она сидела на низеньком кресле перед чашкой чая, перед конфетами и вареньем, которые хозяйка наложила ей на блюдечко, среди сильного запаха цветов, в уюте и тепле, в изящном черном кашемировом платье с легкой отделкой из соболя, что придавало платью отпечаток изящного вкуса Изабеллы Ингирами; но замкнувшаяся душа ее сохла. Внутри нее кружились вихри. Одна в ней жила уверенность, такая же очевидная, как окружавшие его предметы, до которых она могла касаться руками. «Значит, это правда. Никакого сомнения быть не может. Это правда, это истинная правда», — безостановочно повторяла она про себя, как человек, который в первую минуту несчастья надеется, что кто-нибудь возразит ему: «Нет, это неправда. Тебе приснилось. Приди в себя». И она сама старалась уйти от этого сознания; напряженно прислушивалась к легкомысленной болтовне подруг, старалась интересоваться пустяками; отхлебывала чай, улыбалась Симонетте, старалась вообразить себя такою же, как они, найти удовольствие в своем чудном платье, показаться всецело поглощенной мыслью о большом бале, который давала Ортензия Серристори, показать пристрастие к жареным фисташкам с солью, заинтересоваться богатым женихом или рискованной интригой. И в то же время думала: «Как вы счастливы, как вы счастливы! Как мало вам нужно, чтобы чувствовать себя счастливыми! Если бы я могла снять с себя эту тяжесть, если бы я могла принять что-нибудь против этого, как против головной боли, если бы я могла стряхнуть с себя этого инкуба, я бы тоже могла быть счастливой. Я бы пела нынче, завтра бы танцевала. Стала бы опять красивой, похожей на персидскую миниатюру. Как раз сегодня я получила прелестный бальный костюм. Хотите, я опишу вам его, чтобы подразнить вас? Моя сестра никогда еще не была такой щедрой, как теперь…» Какая-то огромная душевная тяжесть свалилась на нее как лавина, опрокинула все ее мысли, все погребла под своей громадой. Ею овладели злые желания, сопровождаемые мимолетными образами. «Ах, нет, нет, я не могу молчать. Что бы ни случились, я должна сказать ему все, он должен знать эту постыдную вещь. А если он их убьет?» Она посмотрела на подруг широко раскрывшимися глазами, что обыкновенно заставляло их смеяться или разводить руками.
Симонетта Чези собрала их на свои именины; стоял хороший мартовский день, и в комнате, в которой они сидели, было светло и весело. Комната была задрапирована голландским мохнатым полотном работы Агаты Вегериф, которая на фоне, разделанном жилками под парчу, составляет из старых геометрических фигур новые орнаментальные мотивы. Повсюду на стройных столиках и этажерках, в изящных майоликовых вазочках стояли розы, гвоздики, гиацинты, орхидеи. И в этой рамке современного стиля все эти юные сфинксы сидели с грацией кошечек, обещающих превратиться со временем в тигриц, сидели с милым видом молодых зверков, готовых ежеминутно заворчать и выпустить когти, и выражение жадности было написано на всех этих сахарных губках, которые рассуждали о диких страстях.
— Ты, значит, не знаешь случая, бывшего в Фонди, Вана? — приставала к ней Новелла Альдобрандески, которой ужасно хотелось узнать мнение своей смуглой подруги насчет этой любовной драмы, которая так сильно волновала ее врожденное кровавое воображение. — Нет?
— Расскажи, расскажи! — заметила Ориетта, прижимаясь щекой к своим фиалкам и предвкушая удовольствие еще раз пережить восхитительные страшные ощущения и насторожив оба свои личика — одно из цветов, другое настоящее.
— Ах, что он сказал! — восхитилась Адимари. — «Если ты даже раздробишь мне кости, ты все-таки одна останешься для меня; если разрежешь мне жилы, одна, если разобьешь мне череп — одна; если вскроешь мне сердце — одна, вечно одна останешься во мне, в жизни и в смерти!»
— Я удивляюсь, как приличные девушки могут слушать такие ужасы, — сказала Долли Гамильтон, подражая гримасам и тону циркового клоуна и выпуская дым из ноздрей, обращенных к потолку. — Вы хотите окончательно погубить свою reputation? — Последнее слово она произнесла со своим родным произношением и таким серьезно-шутовским тоном, что остальные не могли удержаться от смеха.
— Симонетта, — закричала Новелла с негодованием, — укажи ей дверь, пусть себе идет кататься на коньках!
Долли одним духом опорожнила чашку уже остывшего чая и вставила другую папироску в янтарный мундштук.
— Это Фонди — это такой фон для трагедии! — сказала Бьянка Перли. — Мой отец был там, когда охотился в Понтийских болотах. Повсюду рвы и лужи, бледное озеро, две городских стены, а внутри стен нищета и лихорадка…
— Свирепому пастуху было двадцать два года, — сказала Новелла, — жертве двадцать один. Звали ее Дриада ди Сарро.
— Какое странное имя!
— Она была хороша собой и смела.
— Представь себе, что после первой неудачной попытки похищения он купил себе двустволку и упражнялся в стрельбе на стволах дубов.
— Не проходило дня, чтобы он не преследовал ее своими угрозами.
— Это была какая-то присуха. Он ходил к знахарям заговаривать себя. Пил настойки из разных трав, но ничего не помогало. Кьяра только что привела его собственные слова. Он потерял всякую надежду, жизнь для него опостылела, и он задумал месть.
— Слушай, слушай!
— Однажды вечером Дриада легла спать в хижине, находившейся от Фонди на расстоянии нескольких миль, и с ней легли сестренка одиннадцати лет, двоюродный брат тринадцати и восьмидесятилетняя старуха, тетка. Выло уже поздно, когда приехал верхом ее брат и заметил у дверей чью-то тень, в которой признал пастуха. Последний выстрелил в него два раза: первая пуля никого не задела, вторая попала в собаку.
— Представь себе, что он закрутил дверь снаружи веревками, чтобы ее нельзя было открыть изнутри; а в хижине, простой плетеной хижине была одна только эта дверь, и та была не шире амбразуры башни.