Выбрать главу

И снова все фантазии мои развеялись. Она вдруг принялась болтать, как настоящая парижская кокотка, играя интонацией и округляя нежный и упругий рот так, что похоже это было на гримасы. Отозвалась с насмешкой о турецком зале, длинногривом пианисте, туповатой публике, с презрением — о жалкой и унылой жизни в этом городке, возникшем из бараков и лачуг, где жили сборщики смолы, с отчаяньем — о том, что вынуждена прозябать здесь чуть не целый год.

— Но почему? — спросил я робко. — Вынуждает вас здоровье?

Она расхохоталась снова — горько:

— Я выгляжу больной?

Во тьме, как будто становившейся прохладнее от ливня, зашелестевшего опять по серым витражам, кашляло то тут, то там какое-нибудь горло.

— Нет, нимало.

Она выпрямилась в кресле, почти непроизвольно вскинувшись всем телом, — так иногда мы резко вздрагиваем от необъяснимого озноба. Ширина груди и плеч и крепкое сложенье соответствовали форме головы. В отверстье муфты проблеснуло что-то из стали и слоновой кости, похожее на рукоятку чуть не выпавшего револьвера.

— Может, пригодится по дороге, — пояснила мне она с улыбкою, наверное предвидя, что, заметив у нее оружие, я буду удивлен. — Я потом машиною в Бордо.

Теперь действительно казалось: губы эти не принадлежат ей и живут своей особой жизнью — игривая подвижность их никак не сочеталась со скульптурной недвижимостью всего лица, со страшной тайною прямого взгляда. Я вспомнил о сардинских танцах, исполняемых с угрюмым, отрешенным выраженьем, об арабских — когда лишь живот один все время движется на теле, будто завороженном змеей. Помада, нанесенная недавно, возможно перед входом, торопливою рукой — где ярче, где бледнее, — выступала кое-где за контур губ. Зубы — крепкие, внизу слегка неровные, сверкавшие, как будто бы осколки драгоценностей, — покрывала столь глубокая и чистая эмаль, что хотелось оценить их наивысшими каратами, словно то были сокровища, представленные в каталоге ювелира.

— Слушайте! — призвал я, тронутый какой-то нотой, звучавшей в завершение сонаты Доменико Парадизи [36].

И наблюдал за ней из-под ресниц.

Внезапно с этих губ сошло притворство, и незнакомая серьезность на них легла такой же плотною чадрой, как у берберок в нашем светлом, в лунах, Гадамесе [37].

Под звуки завершающей каденции, страшась финала, означавшего разлуку, я снова на нее взглянул, как на бесценное сокровище, к которому проделан бесконечно долгий путь.

Кожа у нее была такая гладкая, что я не мог вообразить морщинки и в ее горсти. Поистине, она была отполирована водой Эврота, поскольку ясно мне привиделась сверкающая галька реки Лаконии без лебедей меж голубыми узкими тенями от олеандров и от камыша. «Скажи мне, кто же ты, за невысоким лбом наверняка таящая коварную змею, хоть сердце у тебя готово изойти слезами?»

Как прежде многажды, все существо мое соприкоснулось с незнаемым — глубинной сутью жизни — через разлитый в теле мрак, через заполнившую потаенные местечки плоти тьму, потемки органов и полостей.

Я чувствовал, как, точно капли, медленно сочащиеся вниз по стенам сумрачной пещеры, все ближе, ближе подступают боль и смерть.

Полные отчаяния строки вошли отныне в мою плоть и кровь.

Она стояла между креслами, а слушатели покидали зал, подобно жидкой грязи, что сметала к выходу костлявая Эвтерпа. Все представители людского рода выглядели согнутыми до земли, беспозвоночными, ползучими, бесцветными — все, кроме той, которая стояла предо мной прямая, молчаливая, исполненная боли, подобной абсолютной истине иль совершенной лжи, ей заменявшим жизнь.

Самые уединенные места — не на горах или в пустынях, не средь песков или бесплодных скал — там, где душа встречается с судьбою и несколько мгновений дышит воздухом, которым бы не смог дышать никто другой.

Она смотрела на меня теперь, чуть смежив веки, казавшиеся прежде мне застывшими, как у античных бронзовых фигур, — приподнятое обрамление глазниц, и взгляда холодней и зорче не могло быть даже у барышника, который покупает лошадь. Однако этот испытующий, из глубины зрачков идущий взгляд блестел, как смертоносное оружие — я чувствовал, — готовое мне нанести удар. В пушистой муфте цвета жемчуга скрывалась лишь вторая, оголенная рука — придерживала, видно, револьвер. Сверканье глаз ее, однако, было для меня куда страшней. Я ощутил себя каким-то слабым, бренным, угнетенным страхом наподобие того, что нас одолевает, когда ощупывает тело в поисках больного места врач. И у меня (на самом деле, сколь это ни покажется чудным!) невольно промелькнул в сознанье образ, может быть навеянный когда-то пережитым эпизодом, — странный мрачный образ страхового доктора, который щупает желудок, печень, выслушивает сердце, легкие, прикидывая срок Я чувствовал: мой дух, при всех его умениях, возобладать над этим существом не в силах, божественное, чтоб приблизиться к нему, как в мифе, должно принять животное обличье.

Под оценивающим этим взглядом я чувствовал себя лишь жалким телом, обессиленным излишествами, взвинченным тревогою, на грани слома, непременно следующего за крайним напряженьем. «Разумеется, — хотелось мне сыронизировать в ответ на взгляд ее, — со мной покончить просто. Вся жизненная сила моя собрана у основанья черепа. Довольно резкого удара или дырочки не больше той, которую в курином горле прогрызает ласка…»

Но от какой из черт ее проистекало это пагубное веянье? Зачем она сама являла мне те разрушительные, гибельные силы, что таились в глубине ее натуры?

И все же не одна угроза исходила от нее, но и неясный крик, который, не достигнув еще уха, уже тронул мою душу.

— Пора, — промолвила она и устремилась с неожиданной поспешностью в унылый лабиринт из кресел.

Шла снова будто бы вслепую. Задев ногою, повалила кресло, еще одно, но продолжала двигаться вперед, где вновь и вновь вставали перед ней сплошные длинные ряды. Их приходилось опрокидывать, чтоб проложить проход. Все было как во сне — гнетущем и смешном.

Не знаю, потемнело ли на самом деле в этом зале, но мне он стал казаться жалкой церковкою, полной отголосками вечерни на Страстной неделе. И костлявая блюстительница в ярости спешила к нам со рвеньем ризничного сторожа, стремящегося уберечь от поругания святыню. Монетка успокоила ее, повергнув в неуемное веселье, и на притворный незнакомкин смех отозвалась она подобострастным, поднимая кресло и стремясь уверить нас и самое себя, что нет на свете приключения забавней.

Снаружи не было дождя. Лицо мое умыл насыщенный смолой, как дождевая влага, наполняющая баночки на соснах, свежий ветер. На западе виднелся в небесах слепяще-белый пенный гребень облаков.

В глазах у незнакомки я заметил серебристый проблеск, словно отсвет перламутра. На небе, отливавшем зеленью, как будто бы фея Моргана в нем отражала бледность Ланд, висела четвертушка месяца.

— Вам есть на чем доехать? — В ее вопросе слышалось сомнение, воспользоваться коим не дала мне робость.

Выходит, знала, кто я и откуда?

— Доберусь пешком, — ответил я.

Она вглядывалась внутрь себя, в то, что оставалось для меня невидимым, но мне казалось, заряжало все вокруг энергией, какая прорывается в бесшумном блеске молний порою летним вечером, когда душа с вершины сердца готова разлететься искрами, как в столкновенье с тучею — огонь. Лицо ее сводила судорога, для меня невыносимая, — казалось, мои собственные челюсти сжимает спазм, именуемый врачами тризмом.

Мое сознанье уподобилось ступице бешено вертящегося колеса.

— Всего хорошего, — промолвила она и, скованная узкой юбкой, двинулась к машине маленькими быстрыми шажками.

Сколь трогательная ирония заключена была в противоречии меж этой мрачной волей и изысканными путами!

— Мы встретимся еще?

Рука с оружием таилась, как и прежде, в нежном мехе.

— Кто же знает?

Под шум мотора я увидел сквозь окошко жест другой ее руки, в перчатке, — светлый взмах, напомнивший о том, что угадал я в незашторенном окне, в городе больных и умиравших. Мигом позже на дороге, в колее, остался только отсвет ослепительного облака, вбираемый дорожной жижей.

вернуться

36

Пьетро Доменико Парадизи (1707–1791) — неаполитанский композитор; его Сонаты для клавесина (1746) — наивысшее достижение итальянской клавесинной музыки.

вернуться

37

Местечко в Ливии, занятое итальянскими войсками в апреле 1913 года в результате итало-турецкой войны. Луны — мусульманские полумесяцы.