Выбрать главу

— Леда с лебедями!

Она прижалась к дереву, чтоб выдержать наскоки обезумевших животных, и, когда пытался я хлыстом и голосом их отогнать, кричала:

— Перестаньте же! Не надо!

Борзые эти появились в августе у белоснежной Тамар, но казалось, их рожденье связано с божественною пеною, как эллинское прозвище Венеры [54]. На зов они неслись, как к рифу устремляется волна, и надо ль говорить, что всякий раз бывал я удивлен, у ног своих не слыша клокотанья? Сотворены были они, конечно же, из самых ценных материалов, никакая раковина не могла б сравниться с пастями, где розовые десны так изысканно переходили в белизну зубов. У некоторых светлые глаза напоминали капли первозданной свежести воды, вместившие, казалось, всю морскую флору.

— Довольно же!

Держась на задних лапах, все они старались ей лизнуть лицо и шею, страстно жаждя ласки, но один, слепящей белизны, нарушенной лишь несколькими пятнами — легчайшими, как тень от дыма, — преследовал ее, теснил упорней всех.

— Ах ты какой! — воскликнула она с любовью, отдавая предпочтение ему.

Других я отогнал, при ней остался лишь ее избранник.

О воображение, дающее желанию всевластие, глаза поэзии!

Меня охватывало наслажденье, прежде незнакомое. Приникнув к дереву, она удерживала трепетного зверя и разговаривала с ним словами, обращаемыми нежностью в пустые звуки. Длинной мордой тот прильнул к ее щеке; звериный рот и человеческий равно блистали юной свежестью. Нагие пальцы погружались в изумительную шерсть, как в нежный пух, растущий под крылом.

Порою встреча взглядов — таинство, свершаемое трепетанием ресниц. Иногда к тому же она — обмен дарами, по сравнению с коими все прочее теряет ценность. Когда втроем мы молча шли к калитке, под ногами поскрипывала, словно сено, хвоя. Сосновые стволы блестели, как закованные в медную броню, с обратной стороны чернея, словно смазанные дегтем. Обочины, усыпанные дикою мукой, казались золотыми. Под холстиной, похожей сразу на змеиный выползок и на пустые высохшие соты, проходили ассамблеи гусениц. Я вздрогнул: у меня над ухом вдруг раздался тот угрюмый звон, что давней ночью вызвал в представлении моем фигуру занятого нескончаемым вязаньем пастыря-молчальника. То потревожил листья-копья вечерний свежий ветерок.

— Ну что ж, прощай, — промолвил мой приятель возле дверцы.

— В самом деле завтра уезжаешь?

— Да.

— Я, может быть, приду к отходу поезда — проститься с твоей матерью.

Рот у приятеля скривился, словно его переполняла горечь. С трудом поднявшись, он уселся рядом с женщиной из мифа.

Она как будто не была знакома ни со мной, ни с ним. Меж жестких, четких век увидел я глаза, какие повергают нас в отчаяние и растерянность, как неприступная скала без перевалов. Те падавшие искоса лучи, что превращали чешую стволов в сплошные алые пластины, воспламенили на виске ее металл волос.

— Прощай, — сказал мой друг опять и поднял руку, извлекшую из клавиш жалобный ноктюрн.

«Она тебя не любит, нет, не любит».

Колеса с шумом тронулись, глубоко бороздя песчаную дорогу и оставляя за собою некий след того очарованья, которое далекой ночью высветил стоявший на земле фонарь.

Шум делался все тише, замер. Напрягая слух, я слышал лишь удары собственного сердца, отдававшиеся у меня в затылке. Тревога, жгучая, как разрушительное пламя, разгоняла мысли, вызывая вновь во рту тот пепельно-кровавый вкус, что появился на пути, приостановленном текучей грязною рукой, ощупывавшей землю в поисках неведомой потери.

Я вернулся к псарне, как возвращаются туда, где совершилось чудо жизни или искусства, чтобы вновь задать вопросы, на которые ответа нет.

Борзые высунули морды — длинные и влажные, взирая потемневшими с приходом вечера глазами, как смотрят лебеди на проходящего по берегу пруда в саду, уже объятом сумраком и сном.

Войдя, повел я с ними разговор при помощи понятных им гортанных звуков. Все бросились ко мне; одни, казалось, подражали гребням волн, начавших заворачиваться свитком, другие же вставали на две лапы, точны козы, пляшущие в память о сатирах. Лишь один, держась поодаль, впал в безумное веселье, точно маленький щенок, нашедший кость, подбрасывая что-то и ловя зубами. Это был любимец Леды.

Я звал его. Он прекращал игру и, глядя недоверчивым, лукавым взглядом, несколько мгновений колебался, извиваясь больше, чем волна в изображенье одного японца, и опять пускался прочь, подскакивая на сосновых иглах или семеня. Услышав более суровый оклик, подчинился, начал подбираться чуть ли не ползком, весь — грациозное смирение, к концу пути склоняясь набок, пока не опрокинулся у ног моих, как если бы лишился чувств иль находился при последнем издыханье. Но то, что было у него в зубах, держал он бережно и крепко, сжимая, но не нанося ему вреда.

— Что у тебя там? Что там? Покажи!

Он умоляюще отмахивался лапами. Чтобы ослабить хватку, я просунул пальцы в место смычки челюстей и наконец сумел отнять его добычу — черепаховую светлую гребенку из Лединых волос!

Она была чуть влажной от слюны. Держа ее в руке, я чувствовал: она живет какой-то тайной жизнью. Была она не тяжелей морской звезды. Пес все еще лежал, как будто в ожидании прощенья; меж бахромою приоткрытых губ поблескивали зубы, напоминавшие о тех, что оценил я наивысшими каратами.

Мной владела лишь одна мучительная мысль, рожденная неясною тревогой: попробовать ее увидеть снова, прежде чем наступит ночь. Потеря гребешка была предлогом благовидным. Возможно, отвезя приятеля, она поехала к себе. Дрожа, я думал: «Если бы застать ее одну! Поговорить бы с ней!» Любое промедление, казалось мне, содействует неведомой враждебной силе, отдаляет мое счастье. Облегчение в тревоге приносит только скорость.

Я оседлал прыжком велосипед, что было духу стал крутить педали. Первый из крутых подъемов дался без труда. Все мышцы налились какой-то странной силой, вечерний ветер в грудь мою входил, как в свежую листву. Так я пронесся через Зимние квартиры, городок больных. В окнах кое-где уже светились лампы. Справа, перед поворотом, вроде бы блеснула новым серебристым платьем яблонька. С часовни доносился колокольный звон. В конце бульвара, за большим распятием, поблескивал лиман.

Я знал, что дом недалеко от пристани, четвертый слева. В поисках его пошел пешком, неторопливо — мною овладела робость. В этом доме не горело ни одно окно. Прошел вдоль сада: за оградою еще блестели в сумраке лощеные кусты. Через распахнутую дверь передней виднелась в глубине веранда — также раскрытая навстречу бледным небесам; под сводом веял свежий ветерок, легонько надувая занавески. Дом выглядел пустым. Прибой гудел в нем, как у пристани. «Быть может, она там, сидит во тьме. Сейчас меня узнает, встанет, вскрикнет…»

Я ждал, застыв в потоке ветра, сдувавшего по искре мою жизнь. Она была уже не впереди, а позади, как ледяная глыба.

На звук шагов я обернулся. Кто-то заходил из сада в дом. Интуитивная моя брезгливость и сверканье толстых линз мне подсказали: тот, чья голова имеет форму усеченной пирамиды.

— Кто там? — послышался пронзительный, холодный голос, расколовший монотонный гул прилива.

Назвавшись, в нескольких словах я объяснил свое присутствие и подал сверточек с гребенкой, чтобы он вернул ее владелице.

— Она еще не возвращалась, — был ответ.

И ледяным, безукоризненно учтивым тоном он предложил мне подождать.

Глазам моим, привыкшим к темноте, недвижная питонья голова предстала как в нелепом сновиденье, будто, не подозревая ни о чем, вошел я в комнату, а из угла враждебно смотрит, свившись кольцами в колонну с человечий рост, огромная рептилия, уползшая из зоосада.

— Благодарю, — ответил я, не в состоянии избавиться от наважденья. — Мне пора.

Я вышел и опять помчался во весь дух. В надежде повстречать ее доехал до конца приморского бульвара. Поднялся вновь на дюны. Пришел к себе, где среди книг и слепков все витал табачно-опиумный запах, снова увидал раскрытую клавиатуру, тень Бессмертного [55]на смолкнувшей слоновой кости.

вернуться

54

Эллинское прозвище Венеры (она отождествлялась с Афродитой) — Киприда — от названия Кипра, вблизи которого богиня, согласно легенде, появилась из морской пены.

вернуться

55

Бетховена.