Она нашла в уголке пустого ящика кусочек драгоценной материи.
— Разве не здесь я оставила всю свою парчу, всякий сатин и тафту?
— Изабелла! Изабелла!
Альдо читал это имя на щитках, где оно переплеталось с ветками оливы.
— В то время ты была самой изящной дамой во всей Италии, — говорил он, стараясь, по обыкновению, польстить молодой женщине. — Теперь у тебя есть соперницы: Луиза Мерати, Октавия Сантеверино, Доретта Ладини. В то время ты соперничала с Беатриче Сфорца, Ренатой д’Эсте, Лукрецией Борджиа, в то время маркиза ди Котроне просила у тебя твою «сбе́рнию» для образца, совсем так же, как теперь Гиацинта Чези просит у тебя накидку. Что такое представляли из себя в сравнении с твоими гардеробы Ипполита Сфорца, Бьянки Марии Сфорца или Леоноры Арагонской? Единственной занозой в твоем сердце была Беатриче. В два года она себе сделала восемьдесят четыре новых платья. Ты перед этим в четыре года сшила только девяносто три. А Лукреция Борджиа, выходя за Альфонса, привезла с собой двести удивительных сорочек. Ты превзошла и ту и другую. От своих миланских и феррарских посланников ты требовала самых точных сведений относительно гардероба и белья обеих герцогинь, так как не желала отставать от них. К тому же ты была изобретательницей новых фасонов платья. Ты ставила моду. В Риме ты ввела в употребление кареты. Ты была помешана на изящных новостях. Давала своим поставщикам поручения «выкопать из-под земли какую-нибудь наиприятнейшую вещицу». Другой твоей страстью были изумруды, и тебе удалось заполучить самые лучшие образцы того времени. В Венеции, в Милане, в Ферраре у тебя были агенты для сношений с ювелирами. Тебе недостаточно было иметь самые лучшие камни, тебе хотелось еще самой изящнейшей отделки их, в виде колец, ожерелий, поясов, застежек, браслетов, цепочек, бахромы, печаток Твоим любимым ювелиром был крещеный еврей по имени Эрколе де Федели, не имевший соперников по филигранным и чеканным работам. Может быть, его же работы была знаменитая шпага Цезаря Борджиа, находящаяся сейчас во дворце Каэтани, а также «чинкведеа» маркиза Мантуанского, хранящаяся сейчас в Лувре.
Казалось, будто он выпил четырехсотлетнего вина из которой-нибудь чаши из халцедона или яшмы, отделанной золотом, который бывшая хозяйка дворца собирала в таком безграничном числе в своих шкафах на старом дворе. Это было опьянение прошлым, но в тоже время он испытывал какое-то почти нездоровое чувство удовольствия от смешения живых предметов с мертвыми, от слияния двух образцов изящества, от близости к двум существам. Она помогала ему, как будто ей хотелось потерять ощущение действительности; она не двигала веками, и на губах у нее была бесконечная улыбка исторических загадочных портретов.
— Продолжай мне напоминать! — говорила она, подстрекая его, когда он останавливался, как будто он рассказывал ей не новые вещи, а только будил в ней воспоминания.
— Катерина Чибо, герцогиня Камерино, делала себе в Мантуе платья не иначе как под твоим наблюдением, так же как теперь Гиацинта Чези ходит к портному не иначе как с тобой.
— Продолжай!
— Когда ты путешествовала по Франции, твои наряды возбуждали единодушный восторг, так же как в наши дни тебя пожирают глазами парижанки, когда ты выходишь из театра или входишь в многолюдную гостиную. Сам Франциск I просил у тебя некоторые твои платья, желая дать их в подарок своим женщинам, и сама Лукреция Борджиа, твоя соперница, принуждена была обратиться к тебе, когда ей захотелось иметь веер из золотых пластинок с черными страусовыми перьями. Это произошло после того, как однажды она так неудачно попыталась скопировать твой головной убор под тюрбан, который у тебя на тициановском портрете.
— А волосы у меня были каштановые, как сейчас?
— Каштановые, с сильной примесью белокурых. Тогда ты их взбивала тюрбаном, теперь ты заплетаешь их в две косы, которые свертываешь и закалываешь шпильками, так что у тебя получается маленькая-премаленькая головка, что мне весьма нравится.
— Руки — красивые?
— Теперь они более красивы: они у тебя похудели и стали длиннее. На правой руке, которую писал Вечеллио и у которой на указательном пальце перстень, у тебя пальцы тонкие, но кисть немного пухла. Чтобы держать их в порядке, ты выискивала самые тонкие ножницы и самые нежные подпилки для ногтей. А перчатки заказывала в Оканье и в Валенце, где они самые мягкие и пахучие в мире.
— Да, я и тогда любила ароматы.
— Ты была помешана на них. Ты их составляла сама. Гордилась названием «совершеннейшей парфюмерии». Твои составы были недосягаемого совершенства. Все умоляли как о милости об одном пузырьке. Ты давала их королям, королевам, кардиналам, князьям, поэтам. А твой Федерико в бытность твою во Франции ни разу не спросил у тебя денег без того, чтобы не попросить и духов, и, кажется, тех и других просил одинаково часто.
— Это ты, должно быть, был тогда Федерико? Я сразу признала тебя.
Они оба от души смеялись, взявшись за руки и заглядывая друг другу в глаза.
— Но часто вместо денег ты посылала один только пузырек, так как тебя одолевали долги.
— О нет!
— Да, да, у тебя долгов было выше головы, они тебя совсем заполонили.
— Федерико!
— Тебя всегда одолевало необузданное желание покупать все, что тебе только правилось, а после того оказывалось, что ты не в состоянии заплатить. Отсюда долги за долгами.
— Неправда.
— Вплоть до долгов Его Святейшеству, а кроме того, Сермонете, Киджи… Я все знаю. В Триссино есть письмо. «Крайняя нужда в деньгах…»
— Меня обирал Федерико.
— «…так что я не в состоянии выплатить еще многих дукатов, взятых в долг…»
— Федерико!
— И ты закладывала драгоценные камни.
Они смеялись, как уличные мальчишки, с безудержной веселостью, которая нарушила прежнее мечтательное настроение, и что-то плутовское шевелилось в уголках их глаз, и казалось, будто они одни, будто они забыли о присутствии двух других и будто эти двое присутствовали при представлении фигляров.
— А маски, маски!
— Какие маски?
— Как ты их любила! И сколько их изготовлялось в твоей Ферраре! Ты послала целую сотню их в подарок герцогу Валентно, сотню масок Цезарю Борджиа!
— Как мне это нравится! — сказала Изабелла, внезапно переменив тон; она почувствовала враждебное настроение двух зрителей, и в ней проснулось злое желание помучить их. — Если бы найти хоть одну в ящиках комода!
— Старая маска, старая одежда, старая цепочка! Открой, открой.
Она открыла. Ей пахнуло в лицо застарелым запахом.
— Он весь затянут паутиной, — проговорила она и захлопнула ящик.
— Это, наверное, кружева той гречанки, которую ты получила от Констанцы д’Авалос.
И это было последней улыбкой их сцены веселья; от открытого ящика пахнуло дыханием грусти, разлился дух Молчания; песнь без слов, пылкость без гармонии.
— Пойдемте, пойдемте!
Она опять прошла в дверь, украшенную драгоценностями, прошла по золоченому ящику клавесина без клавиш, спустилась по лестнице в тринадцать ступеней. Остальные шли за ней молча, их шаги прозвучали по длинному белому коридору; затем спустились по другой лестнице; прошли по темному дворику, окруженному нишами вроде раковин, что при зеленоватом цвете придавало ему вид морской пещеры. Завизжала на ржавых петлях дверь; и между двух наличников, сквозь большую разорванную паутину засияла серебристая вечерняя даль; и тут же на камне сидели черная летучая мышь и серая ящерица, из которых одна скользнула прочь, а другая взлетела, и почудилось, будто внезапно ожили два лоскутка паутины.
— Чары снова воскресают!
Юноша высунулся в открытую лоджию и глубоко вздохнул.
— Неужели красота не сжалится над нами? Неужели не даст нам передохнуть?
Все испустили вздох навстречу вергилиевскому небу и всей грудью принимали безмерный покой.
— Этому дню не будет конца!
От ив, от тростников и камышей поднималось свежее дыхание и чувствовалось близко-близко, как дыхание лесных уст, которые упились ледяным источником и остались влажными.
— Что мы будем делать?
Все четверо стояли на одном из балконов, выходивших на болото. Под ним застыл в безмолвном забытьи большой двор, поросший травою, с башенками, с лоджиями в колонках, которые некогда слышали варварский скрежет зубов. Перед ними в царственной чистоте развернулся целый мир, не омраченный ни единой тенью; и звучание света неслось к вершине горних небес.