Выбрать главу

Чиро почувствовал, что чуть не падает от слабости.

«Сейчас попрошу подаяния, — подумал он, — не то умру».

День медленно угасал. Прозрачное небо было все покрыто воздушными змеями, которые извиваясь опускались на землю. В воздухе лились непрерывные, звонкие, глубокие звуки колоколов.

«Я встану у дверей церкви», — решил Чиро.

И он поплелся туда.

Церковь была открыта. В глубине освещенного алтаря виднелись дрожащие огоньки, мерцавшие, как созвездие. Из церкви доносился слабый аромат фимиама и ладана. Время от времени слышались аккорды органа.

Вдруг Чиро почувствовал, что слезы начинают заволакивать его глаза, и он взмолился в глубине своего сердца: «Господи, Боже мой, помоги мне!»

Орган так загудел, что колонны задрожали, как струны, потом весело послышались высокие ноты. Раздались голоса певчих. В единственную дверь церкви стали выходить богомольцы. Чиро все еще не решался протянуть руку. Стоящий немного поодаль нищий жалобно затянул:

— Подайте Христа ради!

Немому сделалось стыдно. Вдруг он увидел, что в церковь вошла мачеха, прикрывшись черным плащом.

«Не пойти ли домой, — подумал он, — пока мачеха здесь?»

Он почувствовал такой сильный приступ голода, что не медлил дольше. Он помчался на своих костылях туда, где надеялся добыть себе хлеба. Какая-то стоящая у входа женщина крикнула ему, смеясь:

— Хромоножка, не бежишь ли ты взапуски?

Еще минута, и он очутился возле дома. Поднялся на лестницу с величайшей осторожностью и бесшумно, ощупью стал искать ключ в углублении стены, куда мачеха, уходя из дому, обычно прятала его. Нашел ключ и, прежде чем открыть дверь, заглянул в замочную скважину. Лука лежал на постели и, по-видимому, спал.

«Если бы я мог достать хлеб, не разбудив его», — подумал Чиро.

Вложил ключ и стал тихонько поворачивать его, затаив дыхание, боясь разбудить брата биением сердца. Ему казалось, что удары сердца потрясают весь дом, подобно подземному гулу.

«А если проснется?» — содрогаясь, подумал Чиро, почувствовав, что дверь открылась.

Но голод придал ему смелости. Он вошел, едва касаясь костылями пола и не сводя глаз с брата.

«А если проснется?»

Брат, лежа на спине, тяжело дышал во сне. Время от времени изо рта его вырывался легкий свист. На столе горела только одна свеча, бросая на стены широкие причудливые тени.

Подойдя к квашне, Чиро остановился, чтобы одолеть страх, взглянул на спящего, потом, взяв оба костыля под мышки, стал поднимать крышку. Квашня сильно заскрипела.

Вдруг Лука проснулся; вскочив, он увидел, что делает брат, и начал кричать, бешено размахивая руками:

— A-а, вор! А-а, вор! Помогите!

Ярость душила его. Пока брат, ослабленный голодом, стоял, нагнувшись над квашней, он соскочил с постели и бросился помешать ему взять хлеб.

— Вор! Вор! — кричал он вне себя.

Обезумев от гнева, он придавил тяжелой крышкой шею Чиро, тот в отчаянии забился, как зверек в капкане. Лука, потеряв всякое сознание того, что делает, стал изо всех сил наваливаться всей своей тяжестью на крышку, точно желая отрезать брату голову. Крышка скрипела, врезалась в мышцы затылка, раздробляя гортань и сдавливая жилы и нервы… Из квашни неподвижно свесилось туловище, переставшее биться.

Безумный ужас охватил душу брата, увидевшего искалеченный труп.

Шатаясь, он несколько раз прошелся по комнате, мерцание свечи придавало комнате отпечаток ужаса. Потом он нащупал руками одеяло, потянул его к себе, закутался в него с головой и залез под кровать. И слышно было, как в глубокой тишине подобно режущей железо пиле скрипели его зубы…

Мунджа

Во всей пескарской округе — в Сан-Сильвестро, в Фонтанелле, в Сан-Рокко и даже в Спольторе, в хуторах Валлелонги, по ту сторону Аленто, и главным образом в маленьких приморских местечках близ устья реки, во всех тех избах с глиняными стенами и камышовыми крышами, где печи топят морскими отбросами, — с давних пор не перестают говорить о католическом рапсоде, слепом, как древний Гомер, и носящем имя языческого пирата.

Мунджа начинает свои странствования весной и заканчивает их в октябре, когда становится холодно, он ходит по деревням в сопровождении женщины и ребенка и среди величавого спокойствия полевых работ поет свои печальные церковные песни, антифоны, литургические напевы, ектеньи и заупокойные псалмы. Его все знают, и сторожевые собаки не лают на него. Он дает знать о своем приходе трелью кларнета, при этом знакомом сигнале старухи матери выходят из изб, приветливо встречают певца, ставят ему стул в тени дерева и осведомляются о его здоровье. Все крестьяне оставляют работу и окружают его тесным кольцом, не успев еще перевести дух и утирая рукой пот. Они стоят неподвижно, в почтительной позе, держа в руках земледельческие орудия. На их оголенных руках и ногах виднеются следы многолетних тяжелых трудов, уродующих тело. Их коренастые тела, принявшие окраску земли, при дневном свете кажутся вросшими в землю, с которой они составляют одно целое, как деревья — со своими корнями.

И на весь народ, на все окружающие предметы исходит от этого слепца какая-то религиозная торжественность. Ни жгучие лучи солнца, ни созерцание плодов земли, ни сознание радости будущего урожая, ни пение отдаленных хоров не могут нарушить благоговейного настроения и религиозной скорби окружающих.

Вот одна из женщин называет имя умершего родственника и просит рапсода пропеть в его честь гимн. Мунджа обнажает широкий лоснящийся череп, окаймленный седыми волосами, все его лицо, в спокойном состоянии напоминающее смятую маску, сморщивается и оживает, лишь только он подносит ко рту кларнет. На висках, под глазницами, вдоль ушей, вокруг ноздрей и в углах рта то появляются, то исчезают тысячи тонких узловатых морщинок, сопровождая малейшие оттенки игры на инструменте. Гладкими блестящими остаются лишь выдающиеся скулы, испещренные красными жилками, похожими на те тонкие ниточки, которые появляются осенью на виноградных листьях. В глубине орбит вместо глаз видны лишь красноватые полоски отвороченных нижних век. И во всех неровностях кожи, на которой горе и страсть оставили эти удивительные следы резной работы, в коротких и жестких волосах щетинистой бороды, в углублениях и узловатых жилах шеи преломляется свет, отражается, разбивается на капельки, подобные росинкам на заплесневелой корявой тыкве, играет на тысячи ладов, дрожит, гаснет, переливается и придает этой смиренной голове какой-то возвышенно мистический облик.

Из буксового кларнета, по расшатанным клапанам которого мелькают пальцы, вырываются звуки. На этом инструменте лежит какой-то неописуемый отпечаток человеческой жизни, свойственный всем вещам, которыми долго пользовался человек. Поверхность инструмента искрится от грязного налета, в дырочках, в зимнее время служащих гнездами маленьких паучков, видна еще паутина и пыль, клапаны покрыты пятнами окиси меди, во многих местах трещины залеплены воском и смолой, и весь инструмент стянут бумагой и нитками, по краям видны еще прежние украшения. Но звук слабый и неуверенный. Машинально передвигаются пальцы слепца, припоминая лишь прелюдию и припевы, которые он когда-то играл.

Длинные уродливые руки с утолщенными первыми суставами безымянного и среднего пальцев и со сплющенным фиолетовым ногтем большого пальца похожи на руки старой обезьяны, их ладони испещрены сетью бороздок, кожа между пальцами потрескалась, обратная сторона рук напоминает окраску испорченных фруктов, смесь розового, желтого и голубого цвета.

Окончив прелюдию, Мунджа начинает медленно петь Libera me Do-mine или Ne recorderis, модулируя лишь на пяти нотах. В его пении латинские окончания сплетаются с формами местного жаргона. Голос на мгновение повышается, а потом волна падает, и мелодия держится на средней высоте. Имя Иисуса часто повторяется в рапсодии, которая повествует о страданиях Иисуса в неравномерных строфах, но не без известного драматического оттенка.

Стоящие вокруг крестьяне с благоговением слушают, смотря певцу в рот. Иногда, смотря по времени года, в эти благочестивые мелодии ветер вплетает обрывки пения жнецов или косарей. Мунджа, у которого слух ослабел, продолжает воспевать таинства смерти. Его губы начинают уже прилипать к беззубым деснам, а по подбородку уже течет слюна. Вот он снова подносит к губам кларнет и играет припев, после чего снова начинает петь, пока не кончает рапсодию. Его вознаграждение — маленькая мерка пшеницы, кувшинчик молодого вина или пучок овощей, а иногда еще и курица.