При появлении Заливского, при первых звуках его голоса едва уловимая тень пробежала по ясному, сосредоточенному лицу Высоцкого. Он ценил в Заливском прекрасного конспиративного работника, не щадящего сил, рискующего собой, умеющего зажечь своим огнем самых неподатливых людей. Но в то же время нестройность, бесформенная стихийность и внутренняя и внешняя, присущая Заливскому, производили безотчетное и тем более сильное, неприятное впечатление на Высоцкого, уравновешенного по натуре, с душой, полной влечения к музыке, к творческой мысли, к вечной красоте.
И немало труда стоило Высоцкому подавлять свое нерасположение, чтобы не обидеть беспричинно товарища, не оттолкнуть яркого сотрудника от святого дела служения родине.
Заливский, кинув вопрос, быстро направился к месту за столом, оставленному для него, где Высоцкий очень любезно стал объяснять ему вкратце, о чем шла речь.
Пан Адам Гуровский, полненький, упитанный, розовый человечек с белесыми волосами и бесцветным лицом, с жадным огоньком в глазах и желчной улыбочкой на толстых губах, прошел и сел на свободное место в первом ряду перед столом. Рядом с ним, приставя себе стул, опустился долговязый, прыщеватый, длинноволосый юноша, начинающий литератор, шумливый, бестолковый, но ярый крикун, убежденный демократ Юзеф Болеслав Островский.
Выслушав Высоцкого, Заливский многозначительно поджал губы, оглядел собрание и по-прежнему резко, гнусаво выкрикнул:
— Ничего не поделаешь. Кто поздно ходит, сам себе шкодит. Почтенное собрание высказалось столь единодушно… Его воля — его право! Я, конечно, оставлю за собой право быть при особом мнении и выскажу таковое. Своевременно, не в сей момент. Ежели только высокопочитае-мый наш товарищ, пан председатель, позволение даст мне на это…
С преувеличенным почтением, близким к насмешке, склонился Заливский в сторону Высоцкого.
Совсем необычно звучал голос подпоручика, и странный был у него вид. Кто не знал безусловной трезвости этого человека, мог бы подумать, что он пьян, боится пошатнуться на стуле либо задеть в непроизвольном движении соседа. И потому особенно старается удержать свои беспорядочные жесты, но не владеет ни ими, ни голосом, который срывается на каждой фразе, то граничит с визгом, то гудит в басовом ключе…
Но не вино, нечто другое опьянило подпоручика. Что-то большое, пугающее, но и радующее наполняло его ум… Так держаться и говорить мог лишь человек, много времени бывший под тяжелым, невыносимым для него давлением и неожиданно почуявший, что победа на его стороне бесповоротно, что он может диктовать свои условия и в ожидании этого мгновения притворяется по-прежнему смиренным и бессильным, предвкушая сладость торжества.
Высоцкий, занятый своими думами, заботами о затеянном перевороте, поглощенный текущими делами, все-таки почуял нечто странное в Заливском, но ни охоты, ни времени не было у него разбираться в этом, и тени подозрения не явилось у прямого, наивного мечтателя, что именно его лично и касается перемена, наблюдаемая в подпоручике, который, казалось, так искренне всегда отдает пальму первенства и дань уважения главарю кружка.
— Пан Юзеф может высказаться, как только пожелает, — дружелюбно отозвался Высоцкий на слова Заливского и повел заседание своим чередом.
Военные и штатские делегаты сообщили о числе новых сторонников переворота, завербованных ими, о пожертвованиях деньгами и материалами, особенно — оружием, которое польется рекой, как только приспеет час… Говорили о провалах отдельных групп, об аресте сотоварищей. Все понимали, что в организации, насчитывающей десятки тысяч людей, невозможно избежать предательства. Усиленно обсуждались способы для обезвреженья шпионов. Особенно остановились над вопросом, как сделать, чтобы русские не узнали точно дня, назначенного для переворота.
— До сих пор неуклонно во дни, намеченные нами, хотя бы даже для проверки чуткости панов шпионов, — все караулы в городе поручались русским войскам, а не нашим… В казармах у них — все были начеку. Остается одно, — предложил опытный и в бою, и в заговорах Уминьский. — Надо всегда быть наготове, выработать точнейший план, распределить силы… и время от времени пускать в виде пробного шара слух, что взрыв последует тогда-то… Настоящий же момент пускай решает одно всеми избранное лицо… или еще два-три его ближайших сотрудника… Чтобы знать, по крайней мере, кто именно среда нас… излишне доверчив и сообщителен с москалями…
Это заключение вызвало легкий общий смех. Предложение было одобрено единодушно. Только Адам Гуровский поднялся было и заявил:
— Поручить одному?.. Значит, диктатура… Мы хотим избавиться от чужого управления, а тут… я принципиально против!
— И я. Долой диктатуру и всякие фигли-мигли аристократов! — поддержал Ю.Б. Островский.
— Браво, Островский! — крикнул голос из группы студентов. — Сейчас видно, что граф Владислав тебе не родич.
— Чем я и горжусь, как истый сын народа. Он просто граф, дармоед. А я — бывший типограф.
Улыбками, легким смехом была покрыта задорная выходка.
Предложение Уминьского приняли. Высоцкому, капитану Пашковичу, Заливскому и Урбанскому были даны широкие полномочия.
Общее заседание закончилось. Задвигались стулья, зазвучали палаши и сабли. Нестройный говор сменил прежнюю чинность и тишину.
От угла, где сидели представители рабочих и торговых сословий, поднял вдруг голос пан Рудзевский:
— Собственно говоря… конечно… Мы все должны нашей милой отчизне. Но все ж я прошу коханых панов Комитету не забыть, что… Ежели Пан Бог и святой Иезус пошлют… И начнется свалка… Я буду на месте. И мои сыны, все трое… И ребята, которые… тоже, конечно. Потому от хозяина им не отставать… Но все не то. То ж так ясно, само собой. А я думал сказать… Ежели надо кому из коханых панов чинить оружие теперь и потом, сколько будет у меня сил — я берусь, и без всяких интересов… Потому для отчизны. Пусть запишут паны Комитету.
— Благодарствуйте, пан Томаш. Мы запишем, — ласково отозвался Высоцкий, — пан секретарь не забудет. До свидания, пан Томаш.
Оружейник почтительно поклонился и в числе последних покинул библиотеку, которая, сразу опустев, как будто раздвинула свои стены, стала гораздо обширнее.
Теперь остался здесь Комитет, те 24 человека, которые сидели вокруг стола. Из публики только Гуровский и Островский — по знаку Заливского — подвинулись ближе к самому столу, заняли места напротив подпоручика. Да еще представитель студенческой группы, тихо сообщивший что-то Высоцкому, занял свободное место за столом по приглашению последнего.
— Теперь приступим к совещанию Комитета, — громко объявил Высоцкий, полагая, что приятели Заливского не знают порядка дня и просто остались поджидать товарища.
Но те и бровью не повели при таком намеке. Отозвался вместо них Заливский:
— Вот-вот! Его-то мы и ждем. Приступим, Панове. Дела такие, что нельзя и глазом лишний раз мигнуть, не то что чесаться да собираться, как в баню с мочалкою. Прошу извинить за домашнее сравнение. Я не то чтобы слишком из литераторов… Буду говорить просто и прямо. А там кто как себе хочет, так и понимай.
— Что случилось?! Что за новости?
— То случилось! Новости такие, что нам всем крышка!.. Если, конечно, мы сами не позаботимся о своем деле и о собственной шкуре-с. Да-с… Вот, пан Адам и пан Юзеф пускай вам скажут то, что я от них слышал. Конец нам и капут. И все. А мы тут — «теле-меле» да патоку разводим… Да выжидаем в ливень дождика… Вот-с.
— Ах, вот что?! — невольно заражаясь тревожным настроением Заливского вместе с другими, быстро проговорил Высоцкий. — Плохие вести… И панове хотят нам их сообщить. Просим. Комитет вас слушает. Пан Юзеф… пан Адам… Кому угодно? Заговорил Гуровский.
— Панам Комитету известна моя преданность отчизне, ненависть к врагам святой нашей веры и вольности. И сейчас я надеюсь доказать мою преданность новым сообщением первой важности. Известны ли Комитету последние события в городе и в Бельведерчике?