Я снова предался наслаждению моим любимым поэтом. Пока я с книгою в руке размышлял о тех, кто, сраженный Амуром, погиб от жестокой муки и тайными тропами бродит теперь по зарослям миртовой рощи, — в воде монастырского колодца к лепесткам шиповника примешались отсветы звезд. Внезапно огоньки, благоухания ночи, спокойствие небосвода — все исчезло. Чудовищный Борей [92], бушуя во мраке, с ревом обрушился на меня, поднял меня в воздух и, как соломинку, понес через города и веси, через реки и горы, сквозь грохочущие громом тучи и нес всю долгую, долгую ночь, слившуюся из целой вереницы дней и ночей. И когда наконец упорная и жестокая ярость урагана утихла, я оказался далеко от родных мест, в глубине некоей долины, окаймленной кипарисами.
И ко мне приблизилась женщина, исполненная мрачной красоты, в длинных, влачащихся по земле одеждах. Положив левую руку мне на плечо и указывая правой на широколиственный дуб, она сказала:
— Смотри!
Тогда я понял, что это Сивилла, охранительница священной Авернской рощи [93], и в густой листве дерева, на которое указывал ее перст, я различил золотую ветвь, любезную прекрасной Прозерпине [94].
Поднявшись с земли, я воскликнул:
— Так значит, о вещая дева, ты разгадала мое желание и удовлетворила его! Ты показала мне дерево со сверкающей ветвью, без которой никому не дано войти живым в обитель мертвых. А я воистину пламенно желал беседовать с тенью Вергилия.
Сказав так, я сорвал с древнего дуба золотую ветвь и бесстрашно устремился в дымящуюся пропасть, через которую пролегает путь к тинистым берегам Стикса [95], туда, где, подобно опавшим листьям, кружатся тени умерших. При виде ветви, посвященной Прозерпине, Харон пустил меня к себе в ладью, заскрипевшую под тяжестью моего тела, и я доплыл до берега мертвых, где меня встретил беззвучным лаем трехголовый Цербер. Я замахнулся на него тенью камня, и призрачное чудовище убежало в свое логово. В тех местах, среди камышей, кричат младенцы, едва раскрывшие глаза навстречу сладостному сиянию дня и тут же сомкнувшие их; в глубине мрачной пещеры судит смертных Минос [96]. Я проник в миртовую рощу, где, тоскуя, влачатся жертвы любви [97]— Федра, Прокрида, печальная Эрифила, Эвадна, Пасифая, Лаодамия и Кения, и Дидона Финикиянка; вслед за тем перешел пыльные поля, отведенные для знаменитых воинов. По ту сторону полей берут начало две дороги. Левая — в Тартар, местопребывание нечестивцев. Я пошел по правой, ведущей к Елисейским полям и обители Дия [98]. Повесив священную ветвь у дверей богини, я достиг приятных лугов, одетых пурпуровым светом. Тени философов и поэтов вели там между собой степенную беседу. Грации и музы водили на траве легкие хороводы. Под звон своей сельской лиры пел старый Гомер. Глаза его были закрыты, но уста струили свет божественно прекрасных образов. Я видел Солона, Демокрита и Пифагора [99], следивших за играми юношей на зеленом лугу, а сквозь листву древнего лавра заметил Гесиода, Орфея, меланхолического Еврипида и мужественную Сафо [100]. Проходя мимо прохладного ручья, я среди сидящих на берегу узнал поэта Горация, Вария, Галла [101]и Ликориду. Немного в стороне от них Вергилий, прислонившись к темному падубу, задумчиво озирал рощу. Высокий, с тонким станом, он и здесь сохранил свой деревенский вид, свой загар и небрежность одежды — весь грубоватый облик, под которым при жизни скрывался его гениальный дар. Я благоговейно склонился перед ним и долго не мог произнести ни слова. Наконец, преодолев смущение, сжимавшее мне горло, я воскликнул:
— О любимец авзонийских муз [102], прославивший имя латинян! О Вергилий, ты дал мне познать красоту, ты приобщил меня к пиршеству богов и ложу богинь. Не отвергни хвалы смиреннейшего из твоих почитателей.
— Встань, чужестранец! — отвечал мне божественный поэт. — Я узнаю в тебе живого по длинной тени, отбрасываемой на траву твоим телом при свете этого вечно длящегося вечера. Ты не первый из смертных, сошедший еще при жизни в эти обители, как ни трудно какое-либо общение между живыми и нами. Но перестань восхвалять меня: я не люблю похвал; смутный шум славы всегда оскорблял мой слух. Вот почему, бежав из Рима, где я был известен в среде праздных и любопытных, я уединенно трудился в моей милой Партенопее [103]. И потом, чтобы оценить значение твоих похвал, я недостаточно уверен, что мои стихи понятны людям твоего века. Кто ты?
— Я — Марбод, из королевства Альки. Принял постриг в Корриганском монастыре. Читаю стихи твои днем и ночью. Только ради того, чтобы видеть тебя, спустился я в преисподнюю: я жаждал знать, какова здесь твоя участь. На земле ученые часто спорят об этом. Одни полагают в высшей степени вероятным, что, прожив всю жизнь при господстве демонов, ты горишь ныне в неугасимом огне; другие, более осторожные, не высказывают никакого суждения, считая все рассказы о мертвых малодостоверными и полными вымыслов; некоторые — надо сказать, не из самых больших умников — утверждают, что, дав голосу муз сицилийских звучать на возвышенный лад и провозвестив пришествие нового сына небес, ты, подобно императору Траяну, был допущен в христианский рай, чтобы вкушать там вечное блаженство.
— Ты видишь, что все это не так, — с улыбкой промолвила тень.
— В самом деле, о Вергилий, я встретил тебя среди героев и мудрецов, в Елисейских полях, описанных тобою самим. Так значит, вопреки всему, что многие думают на земле, никто не приходил сюда за тобою от имени того, кто царит в небесах?
После довольно долгого молчания он отвечал:
— Не скрою от тебя ничего. Он посылал за мною; один из его посланцев, какой-то простодушный человек, пришел оказать мне, что меня ждут и что, хотя я не приобщен к их таинствам, но, во внимание к моим пророческим песням, мне обеспечено место среди приверженцев новой секты. Однако я отказался от приглашения. Мне совсем не хотелось переселяться. Это не значит, что я разделяю восхищение греков их Елисейскими полями и что я вкушаю здесь утехи, из-за которых Прозерпина забыла свою мать. Я никогда особенно не верил тому, что сам рассказывал обо всем этом в «Энеиде». Воспитанный философами и физиками, я предчувствовал, каково истинное положение дел. Жизнь в преисподней чрезвычайно ограниченна; здесь не испытывают ни радости, ни страдания; существуют как бы не существуя. Мертвые обладают здесь только тем бытием, каким их наделяют живые. И все же я предпочел остаться здесь.
— Но как объяснил ты, Вергилий, столь странный отказ?
— О, весьма убедительно. Я сказал посланцу бога, что не заслуживаю такой чести и что стихам моим придают смысл, которого они не имеют. На самом деле в четвертой эклоге своей я нисколько не изменил вере предков. Только невежественные евреи могли истолковать в пользу некоего варварского бога песнь, где я славлю наступление нового золотого века, возвещенного прорицаниями Сивиллы. И я сослался на то, что не имею никакого права занять место, отводимое мне по ошибке. Затем я указал на свой темперамент и вкусы, не соответствующие нравам новых небес.
«Я отнюдь не нелюдим, — сказал я этому человеку. — При жизни я отличался мягким и легким характером. Крайняя простота всего моего обихода давала повод подозревать меня в скупости, — но я ничего не приберегал для себя одного; моя библиотека была доступна каждому, и я согласовывал свое поведение с прекрасными словами Эврипида: „У друзей все должно быть общим“. Хвалы мне докучали, когда имели в виду меня, но доставляли удовольствие, когда были обращены к Варию или Макру [104]. Однако больше всего влечет меня простая сельская жизнь; мне по нраву общение с животными; я так тщательно их наблюдал, так о них заботился, что прослыл, и не без оснований, очень хорошим ветеринаром. Мне говорили, что люди из вашей секты признают наличие бессмертной души у себя, но отрицают ее у животных, — это нелепость, заставляющая меня сомневаться в их разуме. Я люблю стада и — быть может, немного слишком — пастухов. У вас на это взглянули бы косо. Есть правило, которому я всегда стремился следовать в своих поступках: ничего „слишком“! Не только слабое здоровье, но главным образом усвоенная мною философия приучила меня во всем соблюдать меру. Я воздержан в пище: какой-нибудь латук, несколько маслин да глоток фалернского составляли всю мою трапезу. Я лишь изредка посещал ложе чужестранок; я не засиживался в таверне, глядя, как молодая сирийка пляшет под звуки кротала [105]. Но если я сдерживал свои страсти, то лишь ради самого себя и в силу хорошего воспитания; а бояться радости и избегать наслаждений — казалось мне всегда самым отвратительным оскорблением, какое можно нанести природе. Меня уверяли, что среди избранников твоего бога некоторые при жизни воздерживались от пищи и избегали женщин из любви к лишениям, добровольно подвергая себя бесполезным страданиям. Я боялся бы встретиться с подобными преступниками, омерзительными для меня своим неистовством. От поэта нельзя требовать слишком строгого подчинения какой-нибудь физической или моральной доктрине. К тому же я римлянин, а римлянам, в отличие от греков, недоступно сложное искусство погружаться в глубины отвлеченной мысли: если они принимают какую-нибудь философскую систему, то главным образом с целью извлечь из нее практическую пользу. Сирон [106], которого у нас высоко ценили, преподал мне учение Эпикура, тем самым избавив меня от пустых страхов и отвратив от жестокости, которую внушает религия своим невежественным последователям; Зенон [107]научил меня терпеливо переносить неизбежные страдания; я воспринял мысли Пифагора о том, что душа есть и у людей и у животных и что у тех и других она божественного происхождения. Это учит нас не гордиться собою, но и не стыдиться за себя. Я узнал от александрийцев [108], как земля, сначала мягкая и податливая, постепенно затвердела, когда Нерей [109]стал отступать от нее, углубляясь то тут, то там в свою влажную обитель; как незаметно образовалась природа; каким образом дождь, падая из облегчаемых туч, питал молчаливые леса и, наконец, какое долгое развитие потребовалось для того, чтобы первые животные стали бродить по безыменным горам. Я уже не способен примениться к вашей космогонии, более пригодной для погонщиков верблюдов где-нибудь в сирийских песках, чем для ученика Аристарха Самосского [110]. Да и что мне делать в ваших блаженных селениях, где я не встречу ни своих друзей, ни предков, ни учителей, ни богов, где мне не дано будет видеть могущественного сына Реи, Венеру со сладостной улыбкой на устах, мать Энеад, Пана, юных дриад, сильванов и старого Силена [111], которому Эгле [112]вымазала лицо пурпурным соком тутовых ягод?»
93
…Сивилла, охранительница священной Авернской рощи… — Авернская роща находилась близ Неаполя, вокруг озера с серными испарениями; это послужило основанием для веры в то, что там находится вход в Аид.
94
…золотую ветвь, любезную прекрасной Прозерпине. — По античному мифу, Прозерпина, дочь богини плодородия Цереры, была похищена богом подземного царства Плутоном, заманившим ее в лес зрелищем прекрасной ветки граната.
95
Стикс (греч. миф.) — река в подземном царстве, через которую перевозчик Харон перевозит в ладье души умерших.
96
…судит смертных Минос. — Минос — персонаж греческих мифов, царь Крита, сделанный за свою справедливость судьей в загробном мире. В «Божественной Комедии» Данте Минос сидит у врат ада с весами в руках и определяет вину и меру наказания каждого грешника.
97
…влачатся жертвы любви… — далее перечисляются персонажи античных мифов: Федра — молодая жена царя Тезея, погибшая из-за преступной любви к своему пасынку Ипполиту; Прокрида — верная жена героя Кефала, убитая по ошибке собственным мужем; Эрифила — дочь царя Тезея и Елены, пленница Ахилла, влюбленная в него. В трагедии Расина «Ифигения в Авлиде» Эрифила пытается погубить свою соперницу Ифигению, но должна быть принесена в жертву богам вместо нее и кончает самоубийством; Эвадна — жена одного из участников похода против Фив, бросилась в погребальный костер своего мужа; Пасифая — дочь бога солнца Гелия, воспылала страстью к быку; Лаодамия — жена героя Троянской войны Протесилая, которая так любила своего мужа, что оживила заклинаниями его статую, а когда он умер, умерла вместе с ним; Кения — одна из нимф.
98
Елисейские поля, обитель Дия. — Елисейские поля (описаны Вергилием в «Энеиде») — обитель блаженства умерших героев; Дий — то же, что Плутон.
99
Солон, Демокрит, Пифагор. — Солон (VII–VI вв. до н. э.) — афинский политический деятель, реформатор; Демокрит (V в. до н. э.) — древнегреческий философ-материалист, основоположник атомистической теории; Пифагор (VI в. до н. э.) — философ и математик.
100
Гесиод, Орфей, Еврипид, Сафо. — Гесиод (VIII–VII вв. до н. э.) — первый известный нам древнегреческий поэт, автор дидактической поэмы «Труды и дни»; Орфей — легендарный поэт древней Греции, по преданию сдвигавший камни силой своих песен; Еврипид (V в. до н. э.) — один из трех великих греческих поэтов-трагиков; Сафо (VII в. до н. э.) — греческая поэтесса.
101
Гораций, Варий, Галл. — Гораций (65—8 гг. до н. э.) — выдающийся римский поэт; Варий (I в. до н. э.) — римский поэт, автор трагедий и поэм; Галл (I в. до н. э.) — римский поэт, воспевавший в своих элегиях куртизанку Ликориду (Ликорис).
105
Если верить Марбоду, эта фраза, по-видимому, подтверждает что
106
Сирон — древнегреческий философ-эпикуреец, содержавший в Неаполе школу, где учился Вергилий.
107
Зенон из Китиона (III в. до н. э.) — древнегреческий философ, основатель школы стоиков.
108
Александрийцы. — Греческие ученые эпохи эллинизма (IV–III вв. до н. э.), когда центр культуры переместился в Александрию, изучали и систематизировали греческую науку и искусство классического периода.
111
Сын Реи, мать Энеад, Пан, Силен. — Сын Реи — Зевс; Рея — дочь Урана и Геи (Неба и Земли). Матерью Энея считалась богиня Венера; Энеады — потомки Энея. Пан — бог гор и рощ, воплощение сил природы. Силен — постоянный спутник Диониса, бога вина и земледелия.