Первое мгновение там была мертвая тишина, но потом разразился звук, очевидно, поцелуя, — потому что расторопный Филимон ручался мне в этом.
Однако никогда в жизни не приходилось мне слышать более отчетливого поцелуя. За дверью будто сговорились дать мне ясно понять, что пропала моя бутылочка Кор-дон-Вэр'а.
Я вздохнул, печалясь не столько о бутылке, сколько о баронессе…
Дверь отворилась. Мимо меня быстро прошла баронесса и скрылась в буфетной. За ней вышел Филимон, по своему обыкновению цепляясь носком одной ноги за каблук другой.
— Слышали? — спросил он с вялым торжеством в голосе.
— Да. Звук отчетливый. Позвольте, Филимон! Ведь она поцеловала только один раз?
— Один, — с досадой огрызнулся он. — Не сто же. Я больше и не хотел.
— В щеку поцеловала?
— Да, этого… в щечку.
— Странно: один поцелуй, а на щеке пять красных следов.
— Губы накрашены, — угрюмо пробормотал Филимон, глядя в угол.
— Нет… Вы видите, краска все бледнеет и бледнеет… Вот уже и сошла. Нет, это не губная помада, Филимон! В чем же дело, Филимон?
— Отстаньте.
— Позвольте… Пора же суммировать все происшедшее… Что случилось? Человек решил за дверью сорвать у дамы поцелуй. Сказано — сделано. Я услышал за дверью звук. Но звук был один, очень отчетливый звук, а следов на щеке пять. Как же это понять, Филимон, а?..
— А может, у нее рука накрашена, — сказал Филимон, но тут же спохватился, вспыхнул и повесил голову.
— Скверная бабенка, — со вздохом сказал он. — Невоспитанная.
— Ну, что вы! Я ее немного знаю по Петербургу. Она окончила Смольный институт.
— И чему их там в этом институтишке учат? — сердито буркнул Филимон и, постучав согнутым пальцем по столу, гаркнул:
— Эй, гарсон, унь бутыль кордону Веру и апре келкшоз юнь жареный миндаль. Плю вит поворачивайся.
Я налил первый бокал и, не чокаясь с Филимоном, тихо в одиночестве выпил. Выпил за скорбный, покрытый кровью, слезами и грязью, неприветливый путь нынешней русской женщины.
Иди, женщина русская, бреди по колена в грязи. Дойдешь же ты, наконец, или до лучшего будущего, или… до могилы…
Там отдохнешь от жизни.
У меня на глазах стояли слезы.
Надо отдать Филимону справедливость: рассчитывался он за шампанское тоже со слезами на глазах.
Русское искусство
— Вы?
— Я.
— Глазам своим не верю!
— Таким хорошеньким глазкам не верить — это преступление.
Отпустить подобный комплимент днем на Пере, когда сотни летящего мимо народа не раз толкают вас в бока и в спину, — для этого нужно быть очень светским, чрезвычайно элегантным человеком.
Таков я и есть.
Обладательница прекрасных глаз, известная петербургская драматическая актриса, стояла передо мной, и на ее живом лукавом лице в одну минуту сменялось десять выражений.
— Слушайте, Простодушный! очень хочется вас видеть. Ведь вы — мой старый милый Петербург. Приходите чайку попить.
— А где вы живете?
Во всяком другом городе этот простой вопрос вызвал бы такой же простой ответ: улица такая-то, дом номер такой-то.
Но не таков городишко — Константинополь!
На лице актрисы появилось выражение небывалой для нее растерянности:
— Где я живу?.. Позвольте… Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк. А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, лучше дайте мне карандашик и бумажку — я вам нарисую.
Отчасти делается понятной густая толпа, толкущаяся на Пере: это все русские стоят друг против друга и по полчаса объясняют свои адреса: не то Шашлы-Башлы, не то Бабаджан-Османлы.
Выручает обыкновенно карандаш и бумажка, причем отправной пункт — Токатлиан: это та печка, от которой всегда танцует ошалевший русский беженец.
Рисуют две параллельные линии — Пера. Потом квадратик — Токатлиан. Потом…
— Вот вам, — говорила актриса, чертя карандашом по бумаге, — эта штучка — Токатлиан. От этой штучки вы идете налево, сворачиваете на эту штучку, потом огибаете эту штучку — и тут второй дом
— где я живу. Номер 22. Третий этаж, квартира барона К.
Я благоговейно спрятал в бумажник этот странный документ и откланялся.
На другой день, вечером, когда я собирался в гости к актрисе, зашел знакомый.
— Куда вы?
— Куда? От Токатлиана прямо, потом свернуть в одну штучку, потом в другую. Квартира барона К.
— Знаю. Хороший дом. Что ж это вы, дорогой мой, идете в такое историческое место — и в пиджаке.
— Не фрак же надевать!