«Мясное питание делает организм крайне неустойчивым против многих болезней», – утверждал Середа, и был, конечно, прав.
Революция в Калмыкии приобрела своеобразные формы. Население приучается есть хлеб и овощи, степь впервые в истории начали косить; учителя, выезжая в хотоны, везут в обязательном порядке не только буквари, но и жестяные рукомойники.
Середа, поглядывая за окно, где над спокойными балками дрались в небе орлы, раскрывал передо мной Калмыкию страница за страницей, как книгу. Книга эта слагалась из многих тем.
Первая тема – борьба с «зудом». Зуд – это сложное стихийное бедствие. Его нельзя объяснить одним словом.
В степи есть Черные земли. Черными их зовут потому, что на них очень редко, раз в пятьдесят лет, выпадает снег. На зиму сюда сгоняют скот. Он питается высохшими травами.
Зимой 1931 года на Черных землях внезапно выпал снег, потом прошел ливень и ударил мороз в двадцать градусов. Землю сковала толстая ледяная броня.
Скот не мог пробить ее копытами, чтобы достать траву. Громадные стада разметали бураны. Начался падеж. Чабаны замерзали, и голодные овцы жевали их кожаные полушубки. Стаи волков растаскивали падаль по всей степи. На розыски стад послали самолеты. Летчики возвращались и рассказывали о «стогах» палого скота.
Вся Калмыкия была поставлена на дыбы. В буранах метались десятки машин. Сквозь пургу на Черные земли прорывались из Астрахани и Прикумска громадные обозы с овсом.
Трагедия этой борьбы до сих пор еще заставляет содрогаться привычных к степи людей.
Единственное спасение от зуда – заготовка на зиму сена. В этом году степь впервые начали косить. Калмыки съезжались за десятки километров, чтобы посмотреть на это удивительное зрелище. Трава – раньше ей было предназначено сгнивать на корню – превращалась в исполинские скирды душистого и душного сена.
Вторая тема – калмыцкая молодежь. Ей одной принадлежит сейчас Калмыцкая степь. Все ответственные посты заняты молодежью, все учителя – почти мальчики, весь тягчайший культурный поход на степь молодежь вынесла на своих плечах.
Юноша поэт Сузеев читал мне свои стихи о Ленине и Пушкине. В них был хриплый крик и протяжность монгольских песен.
Пророчество Пушкина исполнилось: имя его знает теперь каждый калмык – «друг степей».
Третья тема – Элиста.
Экономист, присланный в Элисту из Москвы, называл этот город «дешевой экзотикой». Сморщенный, похожий на мартышку в роговых очках, одетую в белый костюм, он вообще был зол.
Элиста – не дешевая экзотика. Это степной мираж, получивший плотную, вполне осязаемую форму. В этом «мираже» работают сотни людей. Появляется Элиста так: триста километров степей начинают тяготить, как бесконечный лабиринт. По пути всего две встречу два тощих саманных поселка – Яшкуль и Улан-Эргэ. Потом балка, – в ней нехотя сочится серный ручей. В нем не могли бы жить даже караси. Подъем на увал – и внизу, в золотой пыли и в синих озерах тени от облаков, спрятан игрушечный город.
Молочно-белый, блистающий зеркальными окнами, праздничный, он поражает в этой девственной степи, где шоферы должны объезжать беркутов, не слушающихся сигналов, и грозить им кулаком. Тысячелетние крики «цоб-цобэ!» висят над городом. Чумаки понукают волов, волокущих лес и камень, – город строится.
Если хотите, в Элисте есть экзотика, освежающая голову, как самый воздух этих весенних полынных полей, – экзотика строительства, создания. На глазах растет маленький, точный, обдуманный город – радиостанция, гаражи, музей, гостиницы, столовые, телеграф, типография, больница, диспансеры, ясли, кооперативы.
Улиц в Элисте нет. Дома стоят прямо в степи на склоне балки. Их отделяют друг от друга насаждения акации и айланта. Теплый ветер надувает желто-черный колпак на мачте аэродрома.
Дома со всех сторон открыты ветру и солнцу. Особенно хороши вечера, когда закат затопляет степь и Элисту светоносным наводнением. Он сотни раз зажигается вновь и вновь в клетках легких домов, наполняет весь воздух красной пылью и гаснет в электрических огнях, висящих над степью тяжелыми белыми гроздьями, и в бесшумных взлетах далеких синих молний.
Высоко над городом в небе кричат орлы…
Старый колесный пароход речного типа «Подарок Первого мая» скрипел и качался на самой ничтожной волне.
Шли открытым морем. Берегов не было видно, но капитан боялся посадить пароход на мель. Круглые сутки матрас на носу мерил глубину шестом и угрюмо кричал в рупор: «Восемь». Эта цифра «восемь», то есть восемь футов глубины, тянулась двое суток до самого Гурьева, где упала до четырех.
Мелкое это море серо-синего цвета опасно для плавания. Свежий южный ветер – «моряна» – гонит волну со всего моря, по мелководью волна идет крутая, задевает подошвой о дно и может, раскачав пароход, ударить его о грунт к разбить.
Мы шли в Гурьев в полный штиль. Налево на слепом блеске воды чернели рыбачьи суда, стоявшие на мертвых якорях. Направо, над далекими берегами Азии, подымался купол багрового зноя. Жарко, монотонно и мутно шел день, – мутно, как каспийская волна, и монотонно, как пение старых киргизов, лежавших на палубе.
Берега зовут здесь «чернями» потому, что они сплошь заросли высоким камышом с тугими черными головками, похожими на валики пишущих машин. Камыш этот называется «чакан». Из него изготовляют великолепный искусственный фетр.
Издали берег виден черной тонкой полоской камышей. В этих камышах, в протоках среди островов, в этом мелком и теплом море – рыбный рассадник.
Из Астрахани мы вышли в море единственным судоходным рукавом (банком) – Волги – Бахтермиром. Есть еще Белинский банк, сокращающий путь до Гурьева на сто пятьдесят километров, но он судоходен только весной. Им мы возвращались обратно.
На обратном пути мы попали в беспорядочный шторм, пароход черпал воду и суетливо бил плицами по крутой волне.
Я уснул в шторме, а проснулся среди ночи от кваканья лягушек и плавного хода, – мы шли мимо дельтового заповедника. Пели соловьи, низко летали жирные, как бы квадратные, дикие утки, над зеленью и разливами Волги подымалось солнце, светившее сквозь прозрачную занавесь мошкары.
Заповедник знаменит тем, что это единственное место в СССР, где цветут розовые лотосы. От девственных сырых зарослей заповедника долетал острый запах корней осоки, тихих вод и рыбы.
Это было на обратном пути. Пока же мы качались в море, с тоской дожидаясь неуловимого Гурьевского рейда.
Гурьевский рейд открылся к вечеру обширным тихим озером. В нем плавали белые облака и пески. Старый киргиз с повязанной ситцем головой вышел на палубу и, вцепившись жилистыми руками в поручни, смотрел на берега и плакал, – родина предстала перед ним во всем величии своей угрюмости и однообразных пространств. Мглистые горизонты Востока наплывали с равномерной медлительностью. Стаи тюленей плыли мимо парохода, перевернувшись вверх брюхом и выставив из воды короткие толстые ласты. Тюлени спали.
Здесь и под Мангышлаком их бьют каждую весну, когда тюлени выводят детенышей. Как только образуется первый лед, тюлень пробивает в нем небольшой лаз и поддерживает его все время, не давая ему замерзнуть. Около этих лазов самка тюленя лежит с детенышами-белками. Когда подходят люди, самка ныряет в воду, а белки остаются на льду, – они еще боятся воды и доверчиво ползут к людям. Их бьют беспощадно ради золотистой пушистой шкурки. Раненые белки плачут, как маленькие дети.
Истребление молодых тюленей идет в неограниченных размерах. Старого зверя бьют реже, – это труднее и хлопотливее.
Надо положить конец этому хищническому промыслу, иначе каспийский тюлень очень скоро будет уничтожен без остатка.
Черной полосой «черней» и белыми шнурками песков обозначилось устье Урала. Буксир пошел с рейда вперед, показывая нам дорогу через бар. В дымном воздухе пустыни зарождалась густая сизая ночь.