– Я не знаю, – вмешался я, наконец, чтобы прервать эту сцену. – Я не могу судить об этом.
– Так-с! – повторил Ваксов, достал из бокового кармана пиджака бумажник, вынул из него две красные десятирублевые бумажки и положил их перед Липецким на стол.
– Вот! Не взыщите. Больше я на это дело уделить ничего не могу. Прошу иметь в виду, что у меня не судоходный надзор, а торговое дело. Не знаю, известно ли вам или нет, но мой папаша гонял со двора изобретателей. Как мух! И мне завещал. Не доверял, знаете ли. Ничего не поделаешь.
Липецкий поднялся. Голова его дрожала.
– Вот именно, как мух! – повторил Ваксов.
Липецкий разорвал трясущимися руками обе десятирублевки, пододвинул их Ваксову, повернулся и пошел к двери. Он даже не взглянул на меня. В голове, у меня все смешалось от ярости.
– Жаль, – сказал я Ваксову, – что вы пережили вашу тетушку. Маслобой!
Ваксов закричал бабьим голосом:
– Вон отсюда! Недоучка!
За дверью стоял сонный лакей с опущенными усами. «Погодь!» – сказал он мне и крепко взял за рукав. Я наотмашь толкнул его в грудь и вышел вслед за Липецким.
Липецкого после этого случая я не видел. Мне стыдно было встречаться с ним.
В Таганроге мне больше нечего было делать. Я решил уехать. Денег оставалось немного, но все же их хватало, по моим подсчетам, чтобы добраться до Мариуполя. Там я надеялся найти работу в порту.
В последний раз я пошел к Галагану на корвет. Галаган собирался в город на именины к свояку. Он выслушал мой возмущенный рассказ о Ваксове и сказал, прищурившись:
– Бамбуковое было, видать, у вас положение.
Я не понял:
– Как это бамбуковое?
– Да очень просто. Он же, маклак, золотая мошна, а вы до него лезете, как до порядочного человека. Надо же соображать. Смех, честное слово!
Галаган вскоре ушел. Я провел ночь на старом корабле в полном одиночестве.
Была уже осень. С берега долетал, то затихая, то усиливаясь, шелест подсыхающих акаций.
Через сутки я стоял на палубе колесного парохода «Керчь». Пароход шел из Таганрога в Мариуполь.
Был сизый тихий день. Степные берега затянуло мглой. Изредка солнце, прорвавшись сквозь низкие тучи, загоралось охрой и суриком на обрывах и мысах. Тогда вода у берегов зеленела, и были хорошо видны черные рыбачьи байды и белые стены хат на косе.
Я до боли в глазах вглядывался в берег, надеясь увидеть у порога Петровой хаты Ганну. Но я ее так и не увидел. Должно быть, девочка пошла в степь собирать сухой бурьян для очага.
Мгла сгущалась. Вскоре она закрыла берег, и вокруг ничего не осталось, кроме серой воды и серого неба.
В самолете, летевшем из Москвы в Калач-на-Дону, – там было сосредоточено управление строительством канала, – кроме начальника строительства Басаргина и его двух ближайших помощников, сидел у окна еще один пассажир – на вид совсем еще юноша– высокий, очень худой, с густыми рыжеватыми волосами и загорелым лицом.
«Неужели этот молодой человек и есть Старостин, тот ленинградец, – подумал Басаргин, – о котором вчера докладывал Земляной? Он, кажется, работает над проблемой поворота вод Иртыша и Оби в прикаспийские степи».
Басаргин внимательно посмотрел на молодого инженера. Старостин заметил это и слегка покраснел.
Летчик взял курс из Москвы через Куйбышев и Сталинград к Красноармейску, чтобы потом пройти над всей трассой канала. Басаргин хотел посмотреть трассу с воздуха.
Москва, окутанная мглистым утренним воздухом, слабо серебрилась под крылом самолета. Очевидно, после ночного дождя асфальтовые проспекты столицы и сады начали просыхать, и легкий пар, струившийся над ними, наполнял воздух этой мглой. Белые башни высотных домов прорезали мглу, подымались к синеве неба. В их зеркальных окнах пылало только что поднявшееся солнце.
Влажные тени лежали на земле. И в этих тенях, в косом, как бы омытом свете, в сверкании высотных домов и кремлевских звезд было ощущение такой свежести, что Басаргин с наслаждением вздохнул.
Он, почти не отрываясь, смотрел вниз. Только изредка с тревогой взглядывал на кучевые облака, громоздившиеся на горизонте немного в стороне от курса самолета. Он боялся, что они закроют от него землю. А сегодня Басаргину хотелось только смотреть и смотреть на эту удивительную землю, преображенную руками советского человека. Смотреть так же жадно, до боли в глазах, как он в детстве смотрел из окна вагона на проносившиеся мимо поля и леса.
Сейчас помешать этому могли не только облака, но и его спутники. Они были люди весьма разговорчивые, особенно начальник участка Земляной. Поэтому Басаргин сделал сосредоточенное лицо, как бы что-то обдумывая. Он знал, тогда помощники оставят его в покое. Так и произошло.
Летчик как будто догадался, чего хотел от него Басаргин. Он описал большую дугу к северу от Москвы. Внизу синели разливы водохранилищ на канале Москва– Волга. Белые створные башни чуть заметно отражались в них, и солнце вдруг сверкнуло на скульптурных бронзовых кораблях одного из шлюзов. Далеко слева отливало слюдой Московское море. Над зеленым кудрявым Угличем опрокинулась радуга.
«Откуда радуга, когда нет дождевых облаков?» – подумал Басаргин. Он увидел, что радуга переливается, дрожит и сверкает над Угличской плотиной. Там могучий поток Волги, низвергаясь, рассеивал тысячи брызг. И солнце, играя ими, создавало этот спектральный блеск.
По Рыбинскому морю северо-западный ветер гнал веселую пенистую волну. Наперерез ей, подымая перед носом белые буруны, шел мощный буксир и тащил вереницу железных барж. На их тонких мачтах были видны с самолета туго натянутые ветром красные флаги – сигнал, что баржи идут с полным грузом нефти.
Потом проплыла внизу Рыбинская гидроэлектростанция и открылись по горизонту высокие струящиеся дымы новых заводов – гигантов древнего Ярославля.
Летчик слегка отвернул к югу, не теряя из виду Волгу.
Басаргин заметил, что и его спутники так же, как и он, почти не отрываясь, смотрят на землю.
Как было не смотреть на эту живую, живописную и могучую карту расцветающей с каждым годом страны! Да еще в такое синее до глубочайшего блеска,; прозрачное и ослепительное утро!
Направо уходила в туман Ивановская область. Басаргин подумал, что если бы стих шум моторов, то, может быть, оттуда, с земли, долетело бы до самолета мерное и непрерывное жужжание тысяч ткацких станков.
Он улыбнулся этой своей мысли и, перегнувшись в кресле, посмотрел наискось в окно. Впереди был Горький. Знакомый вид строительных работ, отвалы земли на берегах Волги на месте Горьковской плотины, штабели леса в Балахне и баржи, как бы груженные катушками белых ниток. На самом деле то были огромные рулоны бумаги.
Потом Кремль, пристани, плоты, пароходы, буксиры, изогнутое волнами стекло реки и зеленый пригородный поселок… Стаи гусей стояли на заросшей муравой улице и, подняв головы к небу, гоготали, разговаривая, должно быть, о том, куда летит самолет.
А в стороне по блестящей маслянистой автостраде шла на Москву колонна новых машин с Горьковского автозавода. Зеркальные отражения от смотровых стекол бежали непрерывной рябью по асфальту.
Улица со стаей гусей! Знакомая улица. И домишко с зеленой крышей – тоже родной и знакомый. В нем Басаргин родился и вырос. Из него он впервые ушел на Сормовскую верфь – работать вместе с отцом.
По Каме около устья тянулись вереницей такие длинные плоты, что нельзя было увидеть их конца: он терялся в тумане.
«Все это к нам, на великие стройки», – подумал Басаргин.
Чем ближе самолет подходил к местам строек – к Куйбышеву, Сталинграду и Дону, – тем яснее было видно с высоты движение пароходов, плотов, буксиров, самоходных барж, бесконечных запыленных товарных поездов и грузовых машин. Все они двигались в одном направлении – к югу. Туда, где во мгле позднего утра уже угадывалось кипение исполинских работ. Даже дым из труб паровозов ветер нес к югу. И туда же катились, всплескивая на плоты и как бы подгоняя их, волжские волны. И пыль из-под колес бесчисленных машин тоже неслась к югу.