Сидоренко рассказывал, а старуха все гладила черными руками скатерть и только иногда кивала головой, соглашаясь со словами мужа.
Старостин смотрел на ее узловатые пальцы, и ему казалось, что они высохли от суховеев так, как перегорают от этого ветра листья. А когда-то это, наверное, были спорые, красивые руки.
Пустыня шла сюда годами и столетиями с востока, вздувая багровые, как солнечные протуберанцы, языки пыли. Пустыня наглая, безнаказанная, зловещая и убивающая все живое. «Одного только она не смогла уничтожить, – подумал Старостин. – Вот этих людей и их волю к труду, к созиданию».
Все сидели молча, задумавшись. Старостин почему-то вспомнил в этой низкой мазаной хате светлый зал своего конструкторского бюро, туманное небо над Невою, карты и чертежи – точные и проверенные до последнего миллиметра.
Сидоренко осторожно скручивал папиросу из темного табака и смотрел себе под ноги. Клава, взволнованная всем, что сегодня происходило с ней, рассматривала старый номер «Огонька» на столе. Она боялась поднять глаза, чтобы, чего доброго, Старостин не подумал, что она украдкой его разглядывает. А Старостин смотрел за окно, где в темноте вспыхивали и гасли зарницы.
– Одной только жалостью, – вдруг тихо сказала старуха и улыбнулась, казалось, морщинками около глаз, – я и жизнь выжила в этом тяжком степу. Кондрата мне было жалко. Куда ему было с этих мест подаваться? А я уж с ним как была молодая, так и до сей поры – всегда заодно. А вот детей я не жалела. Любить любила, а чтобы жалеть, так этого у меня не было. У них, у детей, дорога вольная. Им с нами не жить. Трое у нас было детей. А четвертый – хлопчик – умер тому уже двадцать годов.
– Ну что, мать, – промолвил Сидоренко, – ворошить перед людьми свое старинное горе. Ни к чему это получается.
– Я ж не знаю, – виновато ответила старуха. – Может, ни к чему. А может, и к чему. Пусть люди сами рассудят.
– А вы рассказывайте, – сказала Клава. – Вам от этого будет легче.
– Разве что так! – согласился Сидоренко.
– Да как рассказывать? Я сама вышла сюда из-под города Таганрога, с Азовья. Места у нас морские, веселые. От этого мне тут еще горше было, чем какой другой женщине. У нас под Таганрогом всюду коло хат цветы сажают – барвинки, табак, подсолнухи. Такой еще есть низенький подсолнух, не полевой. Его только для красоты и сажают. Вот и хлопчик наш был, как тот цветок. Веселый был хлопчик и легкий, как ветерок. То он тут, то там – никогда его нету в хате. И все чего-то звенит да стрекочет, все ему надо знать. Не тут бы ему жить, а там, под Таганрогом, у моря. Да не наша на то была воля. Из-за одного хлопчика хозяйство не кинешь! А в тот год ударил такой суховей, какого люди давно не видали. Голодуху по всему степу разнес, как черную пыль. Кринины посохли. Мы в то лето одну грязь, а не воду в ведрах до хат приносили. И занедужил мой хлопчик. От пыли. Воспаление у него в груди началось.
– Пыльная пневмония, – сказал Старостин.
– Многие от той пыли болели и выживали. А он сгорел у меня за двое суток. Кондрата дома не было. К вечеру второго дня схватила я хлопчика и кинулась на Кривую Музгу. Там, говорили, доктор жил, на Кривой Музге. Песок несет круг меня – ничего не видно. Ветер свистит в сухом бурьяне. И уже темнеет на небе. Я бегу, не пойму, что делается. А тут еще ударило с неба громом и пошло полыхать. А дождя нет и нет. На степу уже ночь, и як ударит молния – блискавица, – так кругом вижу одни белые дороги. И ведут те дороги в разные стороны. Я бегу с одной дороги на другую, совсем я стала беспамятная. Не знаю, куда кинуться. Сама уже вижу, что блукаю. Остановлюсь, послухаю, дышит ли хлопчик, и опять бегу. Так и промоталась по степу, покамест не розвидняло. Солнце поднялось за пылью. А хлопчик уже и не дышит. Глянула я кругом – не узнаю местности. В степу все видится одинаково.
Заховали мы его вот тут, – старуха кивнула за окно. – Там курган, и на том кургане растет кусточек. Один кусточек в пустоте. А года два назад ходили тут изыскатели – мерили землю, метили, где будет канал, где плотина, а где озера. И был с ними один человек, вроде как ихний начальник. Седой, небольшого росточка, в очках, и глаз у него был строгий, всевидящий. Пришел он как-то утречком до нашей хаты и говорит: «Это на степу, часом, не ваша могилка?» Ну, мы ему все объяснили. «Так вот, – он говорит, – перенести ее надо. Потому, что то место, где она находится, уйдет под воду. Там, говорит, будет водохранилище». Кондрат было собрался переносить, а я сказала, что на это не согласная. Пусть наш хлопчик лежит, как лежал. И пусть над ним разольется то озеро. Пусть плещет над ним та светлая вода, что даст людям хлеб. А что не будет на его могилке имени, так что ж! Тут по степу после войны есть столько таких солдатских могил! Кто их знает, как звали тех солдат. А все одно – те могилы для нас свои.
Старуха замолчала. Сильнее мигали за окном зарницы, и где-то вдалеке пели девушки. Голоса их приближались и не удалялись. Должно быть, девушки сидели на завалинке, смотрели, как вспыхивают в степи размытые небесные огни, и пели. И песня была старая, всем знакомая:
Сталинград подымается среди бурых степей своими зданиями, аркадами, башнями, колоннами и вышками так легко и так ослепительно, что невольно кажется, будто он строится заново после войны из окаменелой морской пены. В просторах его новых улиц и проспектов лежит широкими срезами белое солнце, и рядом с ним – прохладная тень, насыщенная запахом цветов, вьющихся по стенам и балконам.
Бронзовый советский солдат в развевающейся плащ-палатке грозно поднимает руку на высокой гранитной колонне, как бы кладя предел движению врага на нашу землю. Раннее солнце горит на бронзовой руке солдата, тогда как город еще погружен в утренний сумрак и шум листвы.
В Сталинграде я встретился с одним угрюмым лесоводом.
Участок лесовода был расположен к северу от Сталинграда, около Дубовки. Мы условились поехать туда и встретиться для этого на окраине города, за Тракторным заводом, около брошенного немцами автобуса «Париж – Руан».
Странно было видеть этот автобус у берегов Волги. Он стоял здесь как символ разгрома фашистских армий.
Я ждал лесовода и смотрел на длинный дым сталинградских заводов. Дым уходил в степь. Его отжимал от города тот ветер, что издавна зовется здесь «сталинградским дождем». Он действительно шумит песком по крышам, как дождь.
Лесовод подъехал на «газике». Автобус «Париж – Руан» не произвел на него никакого впечатления: он видел его уже десятки раз.
Судя по всему, этот человек принадлежал к категории «профессиональных ворчунов». Он тотчас пожаловался мне, что для лесных посадок прислали желуди с Украины, из-под Белой Церкви. Все это хорошо, но лучше было бы присылать желуди не с Украины, где дубы растут во влажном и мягком климате, а из тех мест, где климат похож на здешний. Например, из Борисоглебска или из воронежских дубрав. А то этим украинским дубкам приходится туго в здешней безводной и обдуваемой ветрами степи.