Но когда была луна, тревога овладевала мною. По ночам я не мог спать и все думал, думал… Я думал о Маше, чувствовал ее около себя. И мне казалось, что я виноват перед нею, что я не успел рассказать ей о том, как нежно я люблю ее… Я видел ее, тихую, задумчивую, неразгаданную мною. Мы прожили с нею пять лет. Мы любили друг друга. Но как безнадежно мы были одиноки. Вот она земная человеческая любовь, – думал я. И в такие часы мне хотелось надеть черную рясу и уйти куда-нибудь в пустыню, хотя бы в Сибирь, в тайгу…
Однажды вечером я сидел у Шахтуровых. Артемьев читал Пушкина. Читал он его нараспев и восторженно смотрел на Софью Павловну.
– Вы теперь, Александр Петрович, что-нибудь ваше прочтите, – сказала Анна Ивановна, не подымая глаз от пялец, на которых она вышивала замысловатый узор.
Артемьев, бледнея от волнения, прочел свои стихи. В них говорилось о страстной любви, и веяло от них молодостью.
– Как вам нравятся стихи Александра Петровича? – спросила меня Нина Павловна.
– Стихи неплохие, – сказал я, – они звучны и приятны, но, по правде сказать, я люблю иную поэзию и иное отношение к любви.
– А вы нам, отец Григорий, не расскажете, как вы об этом думаете? – обернулся ко мне Артемьев, по-видимому, слегка задетый.
– Я готов сказать, если только сумею выразить то, что надо, – проговорил я нерешительно, не зная еще, следует ли мне рассуждать здесь на эту тему.
Нина Павловна подошла ближе, села против меня, и я чувствовал на себе ее пристальный взгляд.
– Страстная любовь всегда корыстна, – сказал я, – человек в сущности не видит лица того, с кем хочет соединиться. А разве это достойно человека? Цель любви бессмертие личности, а не удовлетворение страсти и не продолжение рода… Пока мы влюблены целомудренно в чертах нашей возлюбленной мы узнаем черты божественные, но когда мы увлечены страстью, мы забываем о том, что этот мир путь, а не цель; мы мечтаем обладать женщиной – и это почти всегда – как будто бы в пределах этого мира возможно прочное счастье. Но это заблуждение. И великие поэты всегда пели о том, что в существе, которое мы любим здесь на земле, надо искать лишь знак, лишь символ иной любви, вечной и совершеннейшей… Боккачио не так велик, как Данте. И Пушкин гениален потому, что он чаще бывал опечален земною любовью, чем очарован ее радостями: вся его любовная лирика тоска по невозможному. А там, где он судит о любви и страсти в духе легкомысленного XVIII века, там он не так значителен и велик.
– Да, – сказал я, вспомнив о Маше, – мы постигаем любовь, ее смысл, ее тайну, только тогда, когда смерть коснется нас своим крылом. Только тогда мы угадываем, кого мы любили, и мы плачем, страшась того, что мы недостойно любили…
Я забыл, что вокруг меня чужие люди и говорил, как во сне, для самого себя, говорил долго и горячо все о том же – о любви и смерти.
Когда я вспомнил, наконец, что я не один, что меня слушают, я смутился и стал торопливо прощаться.
– Проводите меня на хутор, – сказала Нина Павловна. – Темно как.
Луны не было и жутко было смотреть в черную глубину парка. Анна Ивановна дала мне фонарь.
Когда мы вышли из сада и переходили плотину, Нина Павловна сказала:
– Вы хорошо говорили сегодня о любви. Но как далека от меня эта ваша мудрая, чистая, трудная любовь…
Я ничего не сумел на это сказать. Мы шли теперь по аллее среди вишен. При белом свете ацетиленового фонаря эта маленькая хрупкая женщина казалась таинственной, и мне хотелось угадать, что творится сейчас в ее сердце.
Я полюбил Шахтуровых и часто бывал у них. Иногда устраивались у нас прогулки то в дубовую рощу, на пчельник, – то к Алябьевским балкам, где мы любили пить чай; ехали в двух экипажах обыкновенно, а иные верхом. Нина Павловна ездила верхом по-мужски в широких шароварах, на кавказском седле. И когда она обгоняла наш фаэтон, и я видел на миг ее развевающуюся вуаль, ее загадочную улыбку и загоревшееся золотым румянцем лицо, мне хотелось тоже скакать рядом с нею верхом, и я сожалел, что на мне ряса, и я не могу жить просто, наивно, не думая об ответственности. Когда мы приезжали на пчельник и кто-нибудь из молодежи помогал Нине Павловне слезть с седла, я невольно следил за нею, и мне казалось странным, что другой, а не я, касается сейчас ее руки, и мне было неприятно это.