Когда все оживлялись, ели душистый мед и шутили, обо мне забывали и мне было грустно. А вспоминали обо мне тогда, когда всем хотелось отдохнуть от суеты и помолчать.
– Отец Григорий, скажите что-нибудь умное, – говорила Нина Павловна, лукаво улыбаясь.
Нина Павловна была музыкальна. В ненастные дни все собирались на хуторе, и она играла нам, играла превосходно, отчетливо. Чаще всего Моцарта. И я тогда чувствовал восемнадцатый век и как-то по-новому понимал старые портреты чопорных кавалеров и милых дам с такими же глазами, как у Нины Павловны.
А потом, когда я возвращался домой и оставался один, я не мог разобраться в моих мыслях и чувствах.
Однажды я сказал себе:
– Не надо ходить на хутор. И у Шахтуровых не надо бывать.
Я так и сделал. Я проводил время за книгами или уходил гулять один.
Как прекрасны были поля. На иных полосах пшеница была скошена, и золотая щетина червонилась и горела на солнце; девки складывали снопы в крестцы; красные сарафаны казались веселыми праздничными нарядами, и оттого, что звучала песня, хотелось верить, что полевая работа легка и приятна.
Кое-где земля была уже запахана под озимое, и, когда солнце склонялось к западу, чернозем казался лиловым бархатом.
Я любил бродить по межам, среди овса, пугая перепелов; любил вдыхать запах конопли; любил смотреть, как подсолнухи повертывают свои желтые головы к солнцу…
Однажды я сидел у себя и читал «Fioretti». Вдруг я услышал стук в дверь и знакомые голоса. Это пришли Шахтуровы, Александр Петрович и Нина Павловна.
Входя, Анна Ивановна сказала мне:
– Мы вас пришли навестить, отшельник. Отчего вы перестали у нас бывать?
– Я сам не знаю, Анна Ивановна, – пробормотал я, – должно быть, потому, что лишним себя почувствовал. Я буду откровенным, если хотите. Во мне есть мрачность и на все я смотрю трагически, а вы все, господа, умеете жить в эпосе каком-то. Вот у Софьи Павловны глаза печальны и у Екатерины Павловны тоже. Но все вы покорны и со смирением несете иго жизни. А я тревожный человек, несмотря на то, что священник.
– Вы правы, – сказал Александр Петрович с юношеским пылом, – я вот полтора месяца в Шахтуровке. Здесь хорошо, люди очаровательны. Но я не могу понять этой ихней тишины. Зачем они так примирились с миром и с судьбой?
– Как же иначе? – едва слышно проговорила Екатерина Павловна. – Я не чувствую себя отделившейся от мира. Вот у меня – Оля. А я смотрю на нее и думаю, это я, мой свет в глазах, моя кровь… Мужа под Мукденом убили, а я и там с ним, на его могиле травой расту… Травой только. Я в личное бессмертие не верю.
– И я не понимаю вас, отец Григорий, – сказала Софья Павловна строго, – вы – образованный человек, вы обличаете православие, негодуете на пороки нашего духовенства, а сами зачем-то остаетесь в церкви… Я думаю, вы поэтому так мрачны и тревожны.
– Дело не в православии и не в католичестве, – сказал я, – а в единой вселенской церкви. Я в ней. Я мрачен, потому что, как слабый человек, не могу приблизиться к свету по своей лени и утомлению сердечному, но я вижу свет. А вы даже не смотрите в ту сторону, где заря загорается.
– Какая заря? – спросил Александр Петрович.
– Заря любви новой. Прочтите четвертое евангелие и вы поймете, о чем я говорю.
Все замолчали. Потом Анна Ивановна сказала:
– Пойдемте к нам ужинать, отец Григорий.
После ужина все пошли в поле смотреть, как девки при луне гречиху жнут. Но почему-то, когда вышли из сада, решили не подыматься на гору, где была гречиха, и сели под ивой.
Нина Павловна раскинулась на земле и мечтательно стала смотреть на небо.
– Господи! Высота какая, – проговорила она тихо, – вот вы, отец Григорий, говорите о новой любви, философствуете… А я смотрю на месяц и думаю: как мы ничтожны, малы, слепы… Я не умею ни о чем рассуждать, но сейчас сердце мое замирает от странного счастья, у меня в душе тайна, и мне это сладко и больно. Хотите знать мою тайну?
– Хочу.
– Нет, я не скажу вам. Впрочем, не знаю… Может быть… Потом…
Лоб и глаза Нины Павловны я видел, а губы ее были в тени, и я не знал, улыбается она или нет.
И от смутного не то предчувствия, не то воспоминания что-то дрогнуло у меня в душе. Душистая недвижная ночь, близость этой нежной маленькой женщины и разговор о любви – все волновало меня.
Послышался гулкий топот, и по дороге, мимо нас, промчался табун лошадей. Несколько мальчишек лихо скакали позади табуна.
Один из них громко свистнул. И этот удалой посвист напомнил о степном раздолье, о вольной жизни под открытым небом, о красных ночных кострах.