– Я могу стряпать, – промолвила она тихо и потупилась.
– А где же ты будешь жить? – спросил я.
– Вот здесь, – и она указала на угол за перегородкою.
– Ну, что ж… Прекрасно… Я согласен…
У этой Суры были косые глаза. И она загадочно улыбалась. Время от времени она скалила зубы, как зверок. Но что-то было приятное в ней.
– У тебя, Сура, отец был русский?
– Отец был якут, а мать русская… Я сирота, – проговорила она тихо.
Вот и стали мы зимовать с этою Сурою. На Амгинско-Ленском плоскогорье зверя и птиц довольно. Я не ленился и ходил стрелять. Научился также у якутов ставить капканы. Очень приятно бродить в оленьих камосах по колено в снегу, когда в лесной тесноте приходится снять лыжи. Кругом белый девственный снег и в прозрачном морозном воздухе чуется острый запах пушного зверя. Мороз – знаете какой? Пятьдесят градусов «по-реомюру». Ежели бы не тишина, не этот воздух недвижный, дышать нельзя было бы. А когда вот так тихо, тогда ничего. А потом придешь в юрту, снимешь с себя кухлянку и все прочее и к камельку. Камелек у нас никогда не гаснет. Мы живем, слава Богу, по-якутски. Сура знает, как и что надо делать.
Она умеет печь вкусные лепешки, сбивает масло и вообще занимается хозяйством прилежно. Меня она все-таки дичится, по правде сказать.
Я привез из России флейту и порою на ней играю, что вспомню. Иногда и сам сочиняю что-нибудь узывчивое.
Тогда Сура выходит из-за перегородки, садится у камелька на коврике и слушает. Она смотрит куда-то своими странными неверными глазами, и потом я вижу слезы на ее щеках.
– Ты, кажется, плачешь, Сура? О чем это? – спрашиваю я, недоумевая.
– Я не плачу, тойон.
Она размазывает слезы по щекам своею маленькою смуглою рукою.
– А ты умеешь петь, Сура?
– Умею.
– Ну, спой что-нибудь, пожалуйста.
Она вытащила из ларя бубен с красными, зелеными и желтыми ремешками, прицепленными для красоты, и села на коврике перед камельком. Посмотрела на меня строго и запела по-якутски.
Она потом не раз певала мне эту песенку. Я запомнил ее и переложил на русский язык. А слова в ней были вот какие.
Сура пела эту песенку тонким молодым голосом и раскачивалась плавно, ударяя в бубен своей смуглой маленькой рукой. От звуков бубна, от мерного покачивания этих милых узких плеч и странного тревожного напева у меня кружилась голова. Хотелось самому петь какую-то песню, исполненную любви и печали.
Однажды ко мне пришла заседательша.
– Ну, как вы устроились здесь? – спросила она ласково, снимая с шеи пушистый майтрук.
– Ничего. Хорошо, – улыбнулся я.
– Вижу, что хорошо. Тепло у вас, уютно. Сурою довольны?
– Очень доволен. Сура прекрасная.
– А мне скучно, – вздохнула заседательша, – муж мой по улусам поехал. Раньше трех недель не вернется… А что я хотела вас спросить, сударь? Что там, в России? Каково живется? То есть вы так мне что-нибудь скажите, чтобы я понять могла. Я ведь никогда в России не была.
– Да ведь и здешняя сторона тоже Россия.
– Нет, уж, какая же это Россия. Помилуйте. Это тайга.
– И Россия – тайга, – сказал я серьезно.
– Нет, нет, – мотала головою несогласная заседательша.
– Вы знаете, сударь, – прибавила она, помолчав, – я ведь никогда железной дороги не видела. Тысячи верст до нее. Добраться трудно.
Заседательша села на нару, за стол, и задумалась. Этой дебелой женщине было лет сорок. Глаза у нее были круглые, светлые, грустные и покорные, какие бывают у овец… А все же мечтала она о чем-то.
– Как же в России-то? – опять спросила меня заседательша.
Сура поставила самовар, и мы пили чай с молоком и лепешками. Потом заседательша рассматривала мои ружья, книги, флейту…
– Ну, прощайте. Заходите когда. Гостем будете.
– Я вас провожу, – сказал я и вышел вместе с нею из юрты.
Солнце здесь закатывается рано. Краснотусклые лучи горят тихо. Как печальна сумеречная тайга! Она похожа на серую монахиню с белым головным убором. Какие-то сумеречные шорохи возникают повсюду, как сонное бормотанье где-то спрятавшейся старухи.
Потом эта серая старуха-тайга снимает с лица своего белое покрывало. И если пристально посмотреть на ее лицо, то в глубоких впадинах глаз увидишь неожиданный огонь. Полно! Старуха ли это? Не чародейка ли надела эту старческую личину. А там, в сердце ее, горит неугасимое солнце, быть может.