Выбрать главу

Где станция, куда идти, никто ничего не знает. Из вагонов вываливаются черной гущей люди и в гомоне и давке текут вдоль вагонов то навстречу друг другу, громоздясь в заторы, полные крика, воплей, брани, то в одном направлении.

Для удобства под ногами навалены шпалы, камни, доски.

Баба кричит как резаная:

– Рабеночка уронила!.. Рабеночка раздавите, анахвемы!..

И среди этой черно ворочающейся каши зловеще-жуткий молодой голос:

– Которые контуженные прожектором, суды!

– Слепые, что ль?

Я выбираюсь из неразберихи по откосу.

В слабом освещении у станции две лошадиные морды в оглоблях. Но на пролетках уже куча ребятишек, – больше извозчиков нет; хлопочут женщины. До города версты две. Куда идти, решительно не знаю.

В мутной полосе из окна, тускло ложащейся по жидкой грязи, стоит высокий старик в шинели; в руках белеет чемодан.

Я вхожу в полосу, и он, оглядев меня выспрашивающе, говорит:

– Пойдем до города вместе, а то темь, кругом овраги.

– Отлично, только вы идите вперед, я за вами – я близорук.

Он разом становится сторожким.

– Почему же я?! Иди ты вперед, – у меня тоже глаза плохие… Он у меня, чемодан-то – пустой. Вот, – он подымает его легко.

– Да я дороги не знаю, я в первый раз… заведу вас.

Я ужасно рад, что не взял с собою ни чемодана, ни портпледа. Вскидываю за спину свой горный мешок с переменой белья да с письменными принадлежностями и шагаю, разбрызгивая грязь, за мутным, едва уловимым пятном старикова чемодана.

Кромешная ночь идет с нами, молчаливая и пустая.

А старик все спешит, стараясь подальше от меня держаться. Вдруг мутное пятно исчезает. Я останавливаюсь. Куда же теперь!

У самых моих ног из-под земли голос:

– Стой, товарищ, ни шагу – я в яме сижу.

Я щупаю ногой край обрыва. Потом ложусь грудью на него.

– Давай руку, товарищ.

Старик вылезает. Теперь мы дружелюбно идем след в след.

Осторожно разговариваем, придерживая язык, чтоб не прикусить, оступившись.

– Знаете, мне уж шесть десятков, а я добровольцем служу. Старей меня в армии нет. А почему? Потому, что черное пятно души моей не дает мне покою. Я у них под Симбирском в плену был; я да еще восемь человек. Ну, энтим восьмерым велели лечь лицом к земле, а руки на спине накрест. Легли они лицом к земле, руки выпростали на спину. Подошли восемь беляков, винтовками в затылок – рраз! только вздрогнули.

Спрашивают меня: «Чем был?»

«В железнодорожном батальоне».

«Подрывное дело знаешь?»

«Знаю».

«Ну, отставьте его к сторонке. Ежели вздумаешь бежать, ремни из тебя будем резать».

Стою. А тут наши как раз шрапнель пустили, так и осыпали кругом. Начальник ихний упал. Все бросились к нему, а я за дерево встал, перебежал за другое и побежал лесом. Стали стрелять… ушел. Ну, я что? – ничего, я ничего, – они с нами так, и мы с ними, зуб за зуб, тут обижаться не будешь. А вот чернота… Верите ли, я цыпленка зарезать не могу, никогда во всю жизнь не резал, а их, ну – кишки бы выпустил. Трех провокаторов-попов зарезал, в брюхо – рраз! готов. Мужики доказали: провокаторы. Один и посейчас в деревне, непричинен, ну что ж, оставайся… Я ведь сын крепостных. Вот мамаша рассказывала. Гоняли людей глину месить. Так по кругу гоняют, как лошадей, они ногами и месят. А мамаша тяжелая была старшим братом. Да и опоздай, – и опоздала, может, на четверть часа. Зараз бурмистр: «А-а, такая-сякая!..» Выкопали в глине ямку для живота, положили животом в ямку и стали пороть.

Он остановился.

– А?.. Ямку выкопали! Да я им теперь горлы перегрызаю!.. Так с ямкой и в могилу пойду…

Голос его сорвался. И столько выстоявшей темноте прозвучало ненависти, жутко стало. Казалось, невидимое лицо его дергалось судорогой.

Так вот почему с такой невиданной в мировой истории непреоборимостью ломаются незыблемые тысячелетние неподвижные устои. Проломалась отдушина, и туда хлынул океан классовой ненависти…

…Дежурный помощник коменданта отвел мне ночлег, и я повалился как убитый.

Тающие церкви*

Город пользуется огромной известностью, всероссийской, – настолько огромной, что вошел даже в поговорку:

«Один глаз на вас, другой на Арзамас».

Но этой всероссийской поговоркой и кончается вся его известность.

Где этот город? Какой он? Кто там живет? Что делают? Как думают?

Никто ничего никогда этого не знал и не знает.

…Слабо забрезжил туманный день, и неподвижно, молчаливо, насупленно проступил самый захолустный, заброшенный медвежий уголок.