«Колы ж я туды вийду (то есть в храм)… Го́споды мылостывый!.. Жино́к (баб) тро́ха не з десять стоят ра́ком, попидтыкованных, и мыют в церкви пидлогу (полы), а чоловиков (мужчин) мабут з чотыри — хто з виныком, а кто з крылом птычым, ходят меж жинками, да все штурхають да обмитають то порох (пыль), то паутыну… Побачивши таке безладье, я подумав соби, гришный: ну що як владыка до нас рум (сейчас нагрянет) и застане в циркви нас с пидтыкаными жинками?.. От-то реготу (хохоту) богацко буде!..
Тым часом все сдиялось до ладу, и мы, взгромоздывши на колокольню старого слипого сторожа, щоб на окуляры дывивсь (в очки смотрел) на дви дорози: Ясногородску и Музыцку, хто буде дуже шпарко котыться по дорози. Але ж то, отцове, як був тоди вельми велыкий и холодный витер, то раз сторож збунтовав нас, що катыться брыль по дорози, зирванный з головы Пылипона Крупчатника… Другий раз нас сполошыв, як побачив, що пид корчмою на самисинькой дорози покатывься соцький, як иого сперещив москаль по потылицы (солдат съездил по затылку). Третий раз усе-таки наш слипый сторож крычав на дзвиницы як дурный, побачивши, що гончар перекунывсь, идучи (едучи) з Ясногородки, и горшки з воза (телеги) покотылись… А в четвертый раз… да вже совсим не до ладу, та що же маете работы… оглашенный дид крычыт, що котыця овечка! Тпфу ты пропасть! Ходым до хаты, да вин, старый дурень, ще не так буде нас дурыть.
Ото мы пошли в комнату вдовой госпожи, не успели там натощак выпить по стакану канунного меду, как увидели запыхавшись бегущих мужичков и уверяющих, что два экипажа от Ясногородки уже приближаются к селу.
Тут можно было и в самом деле ошибиться, ибо два экипажа — коляски, впряженные по четыре хороших лошади с фурманами и лиокаями,[96] — але ж то ехали подле церкви паны якись-то и покатылись по гребли.
Мы опять возвратились в комнату госпожы, колы глядь, аж наш сторож полиз уже в свый погребнык и каже:
— Я поснидаю, — та, надивши кожух, вылизу на дзвоныцю, то певне вже як засну, то мени во сни що-нибудь прывидится.
— Ей, гляды ж, диду, гляды, а мы пойдем снидати, або вжей обидати до прыкащика, г. Сотничевского — Амфилохия Петровича».
«Это было уже в часу втором пополудни, и то дай бог здоровье его жене (то есть Сотничевского, Амфилохия Петровича), подкрепились сперва водочкой и маринованною рыбкою, а потом чаем и рябиновым пуншиком, к которому приехал и отец Стефан с нетрезвым Н-м. Испив в заключение кружку очень приятного хлебного квасу, мы, в часу пятом, опять пошли к госпоже М-ой. Тут является наш хромоногий курьер из Ясногородки и уверяет, что сейчас только возвратился посланник из Плисецкого в Ясногородку с известием, что должно всенепременно владыку ожидать на следующих за сим двух днях, и что он уже неотменно будет.
Итак, слыша уверения хромоногого гонца и видя приближающееся к закату солнце, мы уже решились идти на подкрепление и ночлег к отцу Александру; но вдруг бегущие дают знать нам, что епископ едет на плотине, и мы едва-едва успели выйти к нему навстречу. Я подошел к самой карете, и первое слово его было: «Давно ли я приехал в Княжичи!»
Когда вошли с ним, при пении запыхавшегося и слабого клира, в алтарь, тогда только загорелся серничек в руках ктитора и начали зажигаться свечи».
Столько отец Фока употребил предусмотрительности и самых опытных предосторожностей, чтобы владыка был «высмотрен», но вот как оно вышло мизерно и жалостно: хор поет запыхавшись, архиерей проходит в алтарь впотьмах, и тогда только еле-еле «загорается серничек в руках ктитора».
Так эти злополучные встречальщики с их хромыми курьерами, слепыми махальными и «раком» ползающими по церкви и «подтыкованными жинками», выбились из сил и сбились с толку гораздо ранее, чем их толк и сила потребовались на настоящее, полезное служение отечественной церкви.
Осмотрев антиминс и св. дары*, архиерей пошел посмотреть, как живет священник.
«Там (пишет отец Фока) я застал преосвященного, пересказывающего, что в иных местах (конечно, киевской же епархии) священство не в пример хуже имеет квартиры, и повествовал нам о ночлеге своем у одного пастыря, как там дули в окна ветры, а под окнами хрюкали целую ночь свиньи».
Засим приходит какой-то «пьяный пан К-ский» — это епископу не нравится, и он уезжает скорее, чем ожидали.
Проезжая через село Гореничи, где настоятельствовал сам автор дневника, преосвященный был ласков; разговаривал с женою отца Фоки и его дочерями; хвалил вышитую икону, выпил стакан чаю, «покушал ушички и свежейщего ляща и проч. и запил мадерою».
«По моей просьбе, — продолжает о. Фока, — обещал зайти в храм господень, который весь тотчас же превратился в иллюминацию».
У отца Фоки эта часть, как видно, была в таком порядке, что он мог ее смело репрезентовать своему епископу. Но архиерей был, очевидно, утомлен обилием почетных церемоний и «просил, чтобы не делать никакой встречи и пения».
«Войдя в церковь не прямыми дверями, а прейдя инуде через пономарню», его преосвященство «несколько сконфузился», заметив в храме десятка три прихожан, и приложился к иконе божией матери».
Дневник не объясняет, чего именно «сконфузился» владыка, «заметив десятка три прихожан», — показалось ли ему, что три десятка людей мало для его приезда и «иллюминации», в которую «превратился» по этому случаю храм; или ему уже до такой степени надоели сбегавшиеся ему навстречу люди, что один их вид приводил его в смущение? Дневник также ничего не сообщает, сказал ли что-нибудь архипастырь этому «малому стаду» верных? Видно только, что он «приложился» к иконе и осмотрел «превратившийся в иллюминацию» храм. А это очень жалко, потому что, как справедливо кем-то замечено, наши простолюдины особенно любят «вероучительное слово», просто и прямо обращенное к ним от высших лиц церковной иерархии, и некоторые из нынешних архиереев, нраву которых не претит это простосердечное желание, стараются не отказывать в этом (таков, например, преосвященный Модест, стяжавший себе своею беседностию aura popularis[97] на Подлясье*). Но любители пышности смотрели на эти вещи иначе, и потому сношения архипастыря с «малым стадом» в Гореничах, может быть, были бессловесные. Иначе аккуратный записчик всего происходящего, отец Фока, не преминул бы отметить это в своих записях. Но он заключает сказание о сей встрече кратко словами: «простился, благословил и уехал». А затем следует неинтересная роспись «фургонов», на которых повезли конторщика, дьяконов и иподиаконов, в числе коих проименован отец Адий, с пояснительною аттестациею: «всеми презираемый». Маленьких певчих отец Фока пожалел, оставил у себя ночевать и уложил «всех покотом», а утром супруга отца Фоки накормила этих утомленных мальчиков «горячими пирогами с говядиной», за что они, оправясь от усталости, в благодарность хозяйке «запели несколько кантиков», а она им дала на орехи по «злотому» (то есть по пятнадцати копеек).
Потом и этих ребят запаковали в фургоны и отправили.
«Певчие остались нашим угощением довольны, как заметно было», — отмечает практический отец Фока, не пренебрегавший, по-видимому, и единым от малых сих, часто видящих лицо его преосвященства. И эта заботливость о ребятках, по правде сказать, представляет самое теплое место в интересном дневнике отца Фоки.
Затем финал, по обычаю: «Выпроводивши их, мы порядочно принялись отдыхать и проспали до того времени, как приехала к нам Анна Федоровна на поклонение».
Ничьи «лядвии» не пострадали, и все кончилось «простенько, но мило», — только много было хлопот и шуму, и притом чуть-чуть не из-за пустяков.
Но бывали хлопоты и совсем из-за пустяков.
Всем изобильный дневник отца Фоки сообщает небольшую историйку и в этом роде.
Выписываем еще одно последнее сказание из летописи отца Фоки, и очерк наш кончен.
«13-го августа (1851 года). Застал дома указы о проезде епископа по епархии с 16-го августа. Труды и заботы, писания. Хлопоты и ниоткуда пособия. Всего уродило 28 коп.