Там я и подружился с Михал Адамычем; тот стал приглашать меня к себе на дачу; жил он одиноко, имел пожилую, добрую, молчаливую домработницу-экономку; дом его казался мне волшебным музеем: картинки, рисунки, старинные инженерные штучки-дрючки, механический рояль, первые граммофоны, звукозаписывающий аппаратик, не побрезговал записать на котором свой всемирно-исторический голос сам Лев Николаевич; не со свойственной мне в картишках флегматичностью, а с удивившей хозяина страстью, я с ходу набросился на массу самых разноязычных книг; не мог не наброситься на них, но был это не азарт, а всегда присутствовавшее во мне любопытство к малоизученным языкам, к незнакомым писателям; мы часто и подолгу болтали то на английском, то на латыни об особенностях, свойственных им, языкам, характеров, по-своему сообщавших человеческой мысли темперамент отношения к идиоматике, логике и поэтическим образам; спорили о фонетических и семантических превосходствах разных языков и, конечно, о ряде черт, ясно свидетельствовавших не только об общности их происхождения в бездонной тьме тысячелетий, но и заставлявших задуматься о былой глубокородственности народов мира, генетиками недавно доказанной.
Наконец-то жизнь послала мне собеседника, с которым интересно было говорить о загадочной природе моего невероятного многоязычия, о стране нашей, на историю которой и абсурдные совковые порядки учился я смотреть по-иному; как говорят пигмеи, вырастал в своих глазах – взрослел.
По сути дела, Михал Адамыч сделался моим третьим, после Маруси и Коти, другом; он никогда не распространялся ни о своем прошлом, ни о нынешних занятиях; и не от него самого, а от одного своего знакомого узнал я, что со всех концов Союза на дачу к Михал Адамычу прилетают для деловых советов и консультаций чуть ли не хозяева промышленных комплексов, ворочающие огромными средствами и ресурсами, директора заводов, республиканские министры и даже секретари обкомов партии; поэтому, как я понял, старший мой друг имел немереное количество бабок и связи в самых верхах.
Когда мы подружились, действительно не замечая разницы наших возрастов, он, показалось мне, превозмог какие-то свои нежелания и охотно разговорился.
«Я, Володя, тоже числился в вундеркиндах и, сам того не понимая, лет с шести-семи мыслил, что называется, системно… не буду уж приводить примеры, как и в чем – естественно в пределах жизненного опыта, а иногда и за ними, – изумлял я вполне интеллигентных родичей и их знакомых способностью мгновенно проникать в сложные взаимосвязи простейших бытовых явлений, а вскоре и увязывать поверхностные следствия с глубокими причинами… словом, не по годам был я взросел… временами, как и вы, казался человеком, имеющим малоизвестные медицине качества памяти… ни с того ни с сего начинал вспоминать события вчерашних дней и перипетии явно не своей – но чьей же тогда? – прошлой жизни… это поражало и родичей, и высокоученых психологов, и их друга, известного поэта… он доверчиво считал мистику одним из путей, ведущих в полнейшей темноте если не к полному пониманию чего-либо непостижимого, то хотя бы к тому, что или подтверждает, или намекает на наличие в бескрайностях Бытия иной, отличной от нашей реальности… к примеру, лично мне никогда не требовалось и не требуется научных доказательств существования Высших Сил, по-нашенски, Бога и всех Его Серафимов, Херувимов и Архангелов с Ангелами, – просто необъяснимое наитие души велит это знать, иначе говоря, верить… вера для меня и есть доказательство бессмертия души, возможно, неоднократно пребывавшей или, скажем, в Целом Полноты Знания, или в телах когда-то живших людей… никогда поэтому не удивлялся тому очевидному факту, что учеными неизмеримо больше не доказано, а опытами экспериментаторов не подтверждено, чем доказано и подтверждено всеми науками, к сожалению, продолжающими разветвляться гораздо быстрей, чем углубляться… мыслишка кажется легкой и поверхностной, но в том-то и дело, что глубоким истинам любезно покоиться на глазах ученых мужей именно в непривлекательной одежонке, а не в вечерних платьях и не в смокингах… с удовольствием верю, что, грубо говоря, механизм памяти имеет неизвестную человеку материально-духовную, суперминиатюрную – поэтому ничем, кроме нашего наития, не обнаруживаемую – субстанцию… вообще, многие истины настолько невидимы, что кажутся или вовсе не существующими, или находящимися в недоступной для нас глубине… мы-то с вами, простые смертные, вообще ни черта не замечаем, а философы, гении наук и просто пытливые личности неустанно ищут ее у себя под носом… иногда с огромным трудом там и находят, иногда, представьте себе, является она им во сне, как Таблица нашему Менделееву… иногда я сам себе кажусь собакой, пытающейся понять, ну чего уж такого особенного вынюхивает человек в толщенных своих, залапанных руками книгах? – всего-то пахнут бумагой, краской, клеем, больше ничем хорошим и полезным… уверен, что Небеса добродушно потешаются над забавными попытками научного ума проникнуть в ряд непостижимостей… уверен, что таинственная природа редчайших качеств памяти останется неизвестной, а если и будет познана, то очень и очень нескоро… так вот и журавли никогда не познают тайну природы зова, ежегодно влекущего их стаи покрывать тысячи километров ради возвращения на родину гнездовий… и все равно будут летать выше всех, дальше всех, ибо имеют во врожденной памяти безупречно работающие навигаторчики… в детстве, да и в юности я наивно полагал, что тайну памяти, следовательно прапамяти, прапрапра и так далее, нужно искать в мозге… не в сердце же, думаю, помещена она и не в печень… замечу, боль, терзающая сей важный орган, довольно странно отличается от боли сердечной, желудочной, суставной и, естественно, душевной… вполне бесчувственен лишь мозг, рецепторы нервных клеток которого не воспринимают боли, ему и без нее хватает многочисленных функций, сует и забот… не будем отвлекаться… сегодня я, как мистик от сохи, склонен считать, что личное