Выбрать главу

Говорят: он ввел, узаконил «ненормативную лексику». Но лицемерный эвфемизм не хуже ли этой лексики? Бахтин называл это: непубликуемые сферы речи. Согласимся, признаем – скверна. А вот Бахтин тот же самый, с которым, кстати, был знаком Алешковский, исследовал причины неистребимой живучести этого скверного языка. Неистребимой живучести – это неслабо сказано; значит, есть функция жизни, которую вынужден этот скверный язык выполнять. Да, скверна – но только этому языку нет замены, когда нужно кое-что оценить. А то, как Андрей Битов сказал как раз по случаю Алешковского – разоблачили и осудили, но ведь не прокляли.

«Николай Николаевич» был написан – но вначале был наговорен, устно рожден и записан – на новом повороте руля от скончавшихся шестидесятых к пасмурному застою – и не случайно, конечно, хронологически и исторически совпал синхронно с «Москвой-Петушками». Помню, как Юз, восхищаясь, завидовал: – Ну, почему не я придумал этих ангелов, обманувших Веничку с хересом?

В «Николае Николаевиче» Алешковский нашел свой сюжет, сюжетное поле и свой прием – он спустил большую политику в материально-телесный низ, каковую формулу ведь недаром как раз тогда же дал нам все тот же Бахтин. Особое поле, своя территория Алешковского в литературе – спустить большую политику в самый низ. Лысенковско-сталинская борьба с генетикой – наукой о жизни – дала сюжет о столкновении жизни в самых ее коренных проявлениях, низменных и глубоких одновременно, с тщедушной, призрачной политикой. И вообще потому «Николай Николаевич» – это роман о любви. Вот телесная жизнь – стихия вечная. Это то, что в истории не изменяется. Все изменяется, а телесная жизнь все та же. И она дает поэтому комическую, смешную точку зрения на идеи и на историю, и особенно на политику. На всю преходящую относительность их. Несостоятельность перед вечной стихией телесной жизни. Перед человеческим телом, анализирует другой философ литературы и друг Бахтина, Лев Пумпянский, природу комического у Гоголя, «которое – тело – есть последняя и неразложимая внеисторическая реальность». Оттого телесные нелепости и провалы, падения, подзатыльники и оплеухи так грубо и мощно работают на снижение всяких высоких вещей, подлежащих снижению.

А вообще – роман о любви. О пробуждении женщины – вечной спящей царевны – ударом известным местом по ее хрустальному гробику, чтобы он на мелкие кусочки разбился и осколочек в сердце застрял. Грубая и нежная поэтика миниромана «Николай Николаевич».

Телесная жизнь развенчивает историю и политику у Петрония и Рабле. И у Гоголя. Вот и у Алешковского, в котором жив Рабле – это не комплимент ему, а факт. Со своим словарем он чистый писатель и даже сентиментальный писатель, моралист, как кто-то о нем сказал. Всегда с котенком за пазухой, которого надо отогреть ценою собственного тепла, как в его рождественской сказке «Перстень в футляре». Сам Юз Алешковской своей интересной персоной это самый живой и лучший собственный текст.

Выступление на вручении Алешковскому международной литературной премии, 26 мая 2001 г.

20 строк, как 200 грамм

Сергей Гандлевский

В авантюрные и праздничные 90-е годы, когда разом рухнул один постылый до зевоты порядок вещей, а другой, нынешний, никому из нас и в дурном сне не мог присниться, все – кто во что горазд – старались выжить. Я, например, переводил с подстрочника по 10 шиллингов за штуку приторные гимны каких-то австрийских евангелистов, а жена вспомнила, что она историк по образованию, и взялась репетиторствовать, благо казенная идеология улетучилась, как нечистая сила при первом крике петуха, и сдавать историю теперь можно было и по старинке – по Ключевскому и Соловьеву.

Одним из учеников стал симпатичный и вежливый Алеша Алешковский. Жена моя на редкость немногословна, поэтому громкая фамилия ученика всплыла в семейном разговоре только в связи с каким-то бредовым, подстать радостно-бредовым временам, поручением – передать кому-то через Алешковского младшего чуть ли не запонки Галича (наверняка, все перевираю за давностью лет, но уж пусть остается как есть). Услышав фамилию замечательного писателя, я отвел молодого человека в сторону до или после занятий, бдительно уточнил степень его родства с автором «Николая Николаевича» и на правах училкина мужа попросил Алешковского-сына переписать кассету с отцовскими песнями, давней моей слабостью. И кассета появилась, правда, «диетическая», в чем-то схожая с безалкогольным пивом: благовоспитанный юноша постеснялся дарить учительнице имеющуюся у него запись вечеринки, где отцовские песнопения перемежал нетрезвый, не в последнюю очередь Юзов, мат-перемат – и Алеша малость подчистил ленту. Получилось что-то вроде Апулея или Рабле, адаптированных для детей младшего и среднего возраста.