Выбрать главу

– Ужели тебя еще ни разу не поцеловал ни один мужчина?..

И Оля плакала у себя в комнате над своею фотографией горькими слезами, потому что прошлым летом, в июле, когда только-только расцвели табаки, у нее в саду за крокетной площадкой ее поцеловал Андрей Криворотов и, поцеловав, сказал, что она самое дорогое в его жизни и самое чистое, – в тот вечер тогда папа спросил, чем она так возбуждена? – она скрыла истину, – Андрей единственный не был привидением.

Дома отец доктор Иван Иванович уже знал о гимназической сыновней истерике. Он ждал сына для объяснений. Сын пришел и прошел в свою комнату. Отец – в домашних туфлях, на цыпочках подошел к двери в комнату сына, вкрадчиво постучался, – и в сыновней общей тетради от того вечера осталась запись, –

«Папа, милый папа!., он говорит и думает так, как подсказывает ему его совесть, но, когда он делает то, что вытекает из его рассуждений по совести, – это получается обязательно не так, как у всех, и обязательно очень тяжело, для него в первую очередь!.. Я никогда никого не хочу судить: я не имею права, я не имею права, – но папа, он хочет ходить своей собственной дорогой и спотыкается о собственного сына, когда надо не самому ходить по своей дороге, а для всех сделать хорошие пути. Папа, так же, как и я, в лесу, в громадном темном лесу ходит с завязанными глазами!..»

Это было страшное время Андрея, страшные месяцы. Он совершенно изменился, он вырос, он замолчал. Он остриг волосы. Он старался, чтобы его никто не замечал – никто из старых его друзей. Он на пятерки стал знать уроки и быть примерным в классе, состязаясь с Кошкиным и обгоняя Кошкина в гуманитарных предметах. Он мало читал. Он часто появлялся на Откосе в часы, когда гимназистки уже не гуляли и гуляли те, которые неизвестно как образовывались в Камынске из девочек в девушек, совсем недавно бегавшие еще с цыпками на руках и на зимы пропадавшие по домам, а теперь гулявшие до поздних вечеров и неизвестно чем занимавшиеся дома. До класса доходили темные вести. Исаак Шиллер принес однажды весть о том, что Андрей Криворотов будто бы получил пощечину от гимназистки Полочанской за то, что на третий день знакомства схватил ее за колено. Антон Коцауров и Игнатий Моллас своими глазами видели будто бы, как Андрей Криворотов гулял на Подоле, прячась в темный переулок, с дочерью огородника Потапова… А чертановский староста Сидор Наумович сказал шепотом Ивану Ивановичу Криворотову, попечителю чертановской школы, встретив его на базаре:

– А я тебе, Иван Иванович, давно про один пункт объявить хотел. В том самом доме у нас, где раньше в половине Обуховы жили, во всем дому проживают теперь дорожные работницы, подметальщицы, – ну, известно, женский барак… Так, значит, аптекаревы Шиллеровы двое, Коцауров Антон, Модласов сын да твой Андрей с ними, гимназисты, одним словом, совместно с фреевскими подмастерьями приладились в этот барак на гулянки, видать, водку таскают, девки песни орут…

Андрей делал дневниковые записи в общей тетради, между учебных записей, – и ни одну из них не заканчивал.

«…Вот, я обернулся спиной к свече и увидел на стене свою тень. Кривляющаяся, вздрагивающая, безлично-жалкая, бежала она по полу и поднималась к потолку. Вот такая же и моя жизнь – кривляющаяся, безлично-жалкая, скорченная. Днями я спокоен. Днями я могу говорить обо всем, что угодно, даже о бывших моих апостолах, о Геккеле и Мечникове, днем я еще согласен на их фронэму и манэру… Но вот приходит ночь, и мне не до мироздания. Ночами приходит тоска. Кажется, из темных углов темной комнаты выходит она и, обвиваясь вокруг тела, как змея, вползает в грудь и оттуда, из защемленного сердца, расходится по всему телу – будто капли яда. Я вспоминаю ушедшее и думаю о настоящем. Я – люблю ушедшее, презираю настоящее – и боюсь, не любя, презирая, будущее. Я люблю мое ушедшее – мое милое, далекое, никому не известное, никому не нужное – детство… Я люблю мое ушедшее и – ненавижу, ненавижу его! – потому что оно дало мне сказки. Первая – великая сказка – жизнь и о жизни. Вторая сказка – о моем я. И третья сказка – о девушке, для которой я придумал даже имя, единственное в мире – Тэлла. С этими звонкими сказками я жил, верил им, растил и лелеял их, мечтая, мечтая о них все мое детство. Этих сказок нет больше. Они разбиты. И я ненавижу прошлое, давшее мне эти сказки!..»

«Я не могу быть предателем. Я не могу им быть физически. Иван Кошкин может сегодня на законе Божьем говорить так же убежденно, как на уроке физики, – он может подписать чужое и написать сегодня то, что совершенно исключает вчерашнее, например, он может написать, что я герой, и сейчас же написать, что я мерзавец. Я не могу так поступить физически. И мне физически страшно, потому что я знаю, что я ничего не знаю. Я знаю, что необходима чистота, чистота, чистота, но – где она?!»

«…Я, я, я, – как мне отделаться от этого я?!»

«Я свернул в переулок с пути жизни, а я ее еще не знал. Тогда не было еще камней, из которых я построил мост, соединяющий пропасть между жизнью и смертью. Я знаю, тоскуя, что сейчас, в молодости, я уже разбит и сломан, что я упускаю мою жизнь, что она идет где-то, настоящая жизнь, сторонясь меня, унося в своем ярком потоке – радость и счастье, радость и счастье, которых у меня нет, потому что я не знаю, что делать мне с первым моим врагом – с моим я. И вердикт для моего я готов – оправдательный для смерти, обвинительный для жизни. Я физически не могу быть предателем – и я не знаю: не есть ли моя жизнь предательство, потому что вся наша жизнь – предательство!.. Я ничего не знаю. Я хочу чистоты… Как хочется мне смеяться и радоваться! и как хочется мне говорить языком всех людей!..»

«…Я ничего не знаю. Нельзя уничтожить совесть. Я хочу чистоты. Нельзя, нельзя быть нечестным, как Иван, – я хочу быть – как все. Я хочу быть, как все, – но кругом червивые рожи!., и опять – я, я, я!..»

«Мы живем, потом придет смерть, тело превратится в другие вещества, душа – скопление впечатлений – умрет или останется в том, что оставит после себя человек: в письмах, сочинениях, работах… Папа говорит о Пятом годе и докторе Гаазе. Доктор Гааз жил при Николае Первом и при нем проводил немало добрых дел. В Пятом году добивались республиканского строя, а Максим Горький описал „Город желтого дьявола“, – вот тебе и республиканцы!.. – у нас хоть живут и мыслят, а там – и говорить нечего. Суть в том, что и при конституционном управлении и при монархии могут быть мерзавцы и можно быть честным человеком, добро делать тебе никто не запретит. Если бы все были достойными людьми, самоусовершенствующимися и заботящимися о своей чести, то все министры теперь должны были бы делать одно добро, и неважно, республиканские они или монархические. Суть не в правлении, а в людях. Так рассуждает теперь папа… Ну, князь Верейский хороший, и Сидор Наумович тоже хороший, – значит, пусть Верейский хорошо управляет, а Сидор – хорошо голодает?!.. Не согласен!.. Ничего не знаю!..»

Эти записи в общей тетради Андрея располагались между черновыми решениями алгебраических задач, записей о заданном и прочем, – Андрей не успевал приспособить отдельную тетрадь для дневника.

Весна пришла к лету, гимназисты перешли в восьмой класс. Весной в тот год – 4-го апреля 1912-го года – на приисках русско-английского золотопромышленного общества «Лена-Гольдфильдс» – в гробовой российской тишине – прогремели залпы Ленского расстрела, когда солдатами было убито пятьсот человек рабочих. Наступило глубочайшее камынское лето… Все это было на самом деле, – на самом деле гимназистка Полочанская ударила Андрея по лицу, когда он хотел с ней поступить так, как учил Иван Кошкин, на самом деле Андрей неудачно таскался на Подол за дочерью огородника Потапова, пока Потапов не погрозился поленом переломать ноги и Андрею, и своей собственной дочери, на самом деле Андрей таскал водку в чертановские женские железнодорожные казармы. Было глушайшее камынское лето, когда время отчаянно пустовало. И пришла осень.