Птица-боец
(Фрегат)
Ты, спавший на буре всю ночь,
Проснувшийся весь обновленный на своих непомерных крылах,
(Гроза разразилась? Ты выше поднялся, над дикой,
На туче покоился, туча качала тебя, рабыня баюкала),
Ты синяя точка теперь, далеко, далеко на небе,
Плывешь,
Меж тем как на палубе здесь я слежу за тобой, выплывая на светлую полосу,
(Сам – точка, лишь атом в пловучей пустыне миров).
Далеко, далеко на море,
После ночи с свирепым приливом, усеявшим берег обломками,
С новым днем, как сегодня, счастливым и ясным,
С зарей возрастающе-розовой,
С ослепительным солнцем, в просторе лазурного чистого воздуха,
Ты тоже являешься вновь.
Ты, рожденный соперничать с вихрем, (ты, ветер, все ветры),
Ты, готовый схватиться с простором небес, с ураганом, с землею и с морем,
Ты, воздушный корабль, паруса никогда не роняющий,
Дни, ночи, недели, без устали, прямо, вперед, чрез пространства, чрез царства, ты кружишься, мчишься,
Ты в сумерках был в Синегале, ты утром в Америке,
Ты играешь меж вспыхнувших молний, и в тучах громовых,
В них, в эти забавы ты душу мою захвати, –
О, что б это был за восторг! твой восторг!
Тяжелым камнем падает птица вниз, на добычу. Тяжелым камнем падает мысль поэта, который воистину обладает крыльями и смотрит не в маленький замкнутый угол ограниченной мечтательности, а глядит на Мир и Жизнь во всей их объемности.
После воздушных ликующих строк Жизнь подарит глядящему на нее иные строки. Поэт, упиваясь отдельностью, вольностью, только что реял в провалах воздушных пространств. Но вот перед ним странное что-то, что он зовет – Городской мертвый дом.
У ворот городского мертвого дома,
Когда праздно я шел, уходя дорогой своею от криков,
Я с любопытством замедлил шаги, ибо вот, отверженный призрак, тело несут проститутки умершей,
Тело ее никто не зовет, они положили его на сырой, на кирпичный пол,
Тело ее, божественной женщины, я вижу тело ее, я лишь один на него смотрю,
Ни эта холодная тишь, ни вода, что каплет из крана, ни мертвенный запах ответа во мне не находят,
Лишь дом этот – дивный дом – этот тонкий красивый дом погибший,
Этот бессмертный дом, больше чем все ряды зданий, когда либо выстроенных,
Красивый страшный обломок жилище души – сам душа,
Никем не воззванный дом, избегаемый всеми – прими дыханье одно от моих содрогнувшихся губ,
Возьми слезу одинокую, меж тем как я ухожу, как мысль о тебе,
Мертвый дом любви – дом греха и безумья, разбитый, разрушенный,
Дом жизни, недавно еще полный смеха и говора – но бедный о, бедный дом, и тогда уже мертвый,
Месяцы, годы исполненный откликов, убранный дом – но мертвый, но мертвый, мертвый.
Мысль Уитмана, в живом живая, среди болей чужих горящая болью своей и чужой, не случайна останавливается на чудовищных следствиях наших общих уродливостей. Она слышит и видит все.
Я сижу и гляжу на все скорби мира, на весь его гнет и стыд,
Я слышу рыданья, припадок рыданий юношей, полных раскаянья, после дел уже сделанных,
Я вижу убогую жизнь старухи, гонимой своими детьми, умирающей, полной отчаянья, скорбной, худой,
Я вижу, как муж обращается дурно с женой, я вижу, как соблазнитель вовлекает в обман юных женщин,
Я вижу, как ревность и жжет и грызет, как любовь без ответа старается спрятаться, я вижу все это здесь на земле,
Я вижу все то, что свершают сраженье, чума, тиранния, узников вижу и мучеников,
Я вижу голод на море, смотрю, как матросы жребий бросают, кто будет убит, чтобы жизни других сохранить,
Я вижу, как наглые люди заносчиво унижают рабочих, теснят бедняков, и негров, и всех угнетенных;
Все это – всю эту низость и пытку, которой конца нет, я все это взором объемлю,
Вижу, слышу, молчу.
В этих поэтических перечислениях перед нами два разряда бичей, которые хлещут и хлещут нас. Одни носят как бы вечный характер, во всяком случае характер всеисторический. Не будем пока говорить о них, хотя и о них, как об устранимых, говорить в своей поэтической теодицее Уитман. Бичи другие, легко устранимые, временные, чисто-условные, хлещут нас также больно, уродуют, мстят, забивают нас насмерть. Эти бичи – неправосудности нашей жизни, в основных ее устроениях. Мы живем в злом доме, фундамент его – на трупах, на полутрупах, на живых мучимых. Нужно разрушить злой дом и построить другой. Мы – люди, мы – строители, неужели не властны мы выстроить все, что подскажет нам чувство, и нарисует мысль!
Путь строенья – борьба. Борьба отъединенного с собой, и бой отъединенного с слитной громадой соединенных чудовищ, которые живут неправосудностями.
Путь строительства – путь, усеянный красными цветами. Уитман это знает. Но он себя хочет отдать, лишь бы этот путь существовал. «Капайте, капли», говорит он.
Капайте, капли! оставляйте вены мои голубые!
О, капли меня! медленные капли, сочитесь!
Чистосердечно от меня отпадая, капайте, капли кровавые,
Из ран, нанесенных, чтоб волю вам дать, на волю из плена вас выпустить,
Из лица моего, изо лба моего, и губ,
Из груди моей, изнутри, где я был сокрыт, вытесняйтесь, красные капли, исповедальные капли,
Запятнайте страницу каждую, запятнайте каждую песню, которую я пою, кровавые капли,
Дайте узнать им ваш алый жар, дайте блистать им,
Насытьте их вами, совсем пристыженными, мокрыми,
Сияйте над всем, что я написал или что еще напишу, кровавые капли,
В вашем свете да будет все видно, капли румяно-красны.
Да будет все видно, и да будет все пересоздано. Все заново.
Путь пересоздания Уитман видит в торжестве Демократии. Но он понимает это слово не в том жалком ограниченном партийном смысле, как понимают и применяют это слово теперь. Не политически-экономическая формула для него это, а религиозно-философская система, в которую политически-экономические вопросы входят лишь как часть, я сказал бы – как внешняя часть.
Уитман утверждает, что основные элементы достойной жизни и национального величия – сильный характер, независимая личность, искренняя религиозность – не церковная, конечно, религиозность разумеется здесь, а благоговейное восприятие всех ощущений бытия, гармонизирование наших диссонансов, вольное слитие отдельных звуков и мелодий в одну всемирную Симфонию.
Уитман убежденно говорит, что демократическая идея, надлежащим образом ухваченная, и систематически приложенная к поведению, вполне достаточна, чтобы перестроить общество на здоровом основании, и дать современным народам ту идеальность, которой им не хватает, и без которой жизнь некрасива. Из давящей земли исторгнуть на волю расцветающий стебель. «Из всего этого», говорит Уитман, «из всех этих жалких условий, выйти, вдохнуть в них возрождающее дыхание здоровой и героической жизни, я разумею вновь найденную литературу, не простое копированье и отраженье существующих поверхностей, или сводническое подслуживанье к тому, что называется вкусом – не только забавлять, проводить время, прославлять красивое, утонченное, прошлое, или являть техническую, ритмическую, грамматическую ловкость – но литературу, являющуюся основой жизни, религиозную, согласующуюся со знанием, с полномочной властью управляющую стихиями и силами, научающую и воспитывающую людей, и – быть может, самый ценный из результатов ее – свершить освобождение женщины, из этих невероятных заточений и пут глупости, модничанья, и всякого рода малокровного худосочия – и таким образом обеспечить сильную и нежную женскую расу – вот что нужно».