Выбрать главу

А Великан тупо смеется, и, разрастаясь в призрачном величии, тоже двигает и языком и руками. Говорит и делает. Но, что-нибудь сказав, делает наоборот.

Я лежал, пригвожденный сном. Все знал, все видел, крикнуть хотел – не было голоса, двигаться не могут онемевшие члены – я лежал, под белеющим Месяцем, как снежная глыба на снежной равнине, протянувшейся в самую бесконечность.

Безмерная печальная страна, после шабаша ведьм и оборотней, была объята великим покоем Смерти. Но льдины где-то ломались, и звон их доходил до Небес. И где-то с холмов обрывались тяжелые залежи снегов, и гул их подобен был грохоту Моря, оттеняя звенящие разламыванья льдов.

Я был и не был. Я видел село, занесенное снегом. Вдруг оно стало летним, весенним, не знаю – каким. Женщина, которую как будто я знал, женщина, которую я назвал бы родной, которою я назвал бы Родиной, – так мне она была мучительно-дорога, – одна не спала в этом спящем, рано уснувшем, вечернем селе. И она говорила, а мне казалось, что это не она говорит, а ива, серебряная ива шелестит над водой неуловимо-воздушно.

Я мать и я люблю детей. Едва зажжется Месяц, серповидно, Я плачу у окна. Мне больно, страшно, мне мучительно-обидно. За что такая доля мне дана? Зловещий пруд, погост, кресты, Мне это все отсюда видно, И я одна. Лишь Месяц светит с высоты. Он жнет своим серпом? Что жнет? Я брежу. Полно. Стыдно. Будь твердой. Плачь, но твердой нужно быть. От Неба до Земли, сияя, Идет и тянется нервущаяся нить. Ты мать, умей, забыв себя, любить.
Да, да, я мать, и я дурная, Что не умела сохранить Своих детей. Их всех сманила в пруд Колдунья злая, Которой нравится сводить с ума людей. Тихонько ночью приходила, Когда так крепко я спала, Мой сон крепя, детей будила, Какая в ней скрывалась сила, Не знаю я. Весь мир был мгла. Своей свечой она светила, И в пруд ее свеча вела. Чем, чем злодейка ворожила, Не знаю я. О, с теми, кто под сердцем был, расстаться, О, жизнь бессчастная моя!
Лишь в мыслях иногда мы можем увидаться, Во сне.
Но это все – не все. Она страшней, чем это. И казнь безжалостней явила Ведьма мне. Вон там, в сияньи месячного света, В той люльке, где качала я детей, Когда малютками они моими были; И каждый был игрушкою моей, Пред тем, как спрятался в могиле И возростил плакун-траву, Лежит подменыш злой, уродливый, нескладный, Которого я нежитью зову, Свирепый, колченогий, жадный, Глазастый, с страшною распухшей головой, Ненасытимо-плотоядный, Подменыш злой. Чуть взглянет он в окно – и лист березы вянет, Шуршит недобрый вихрь желтеющей травой, – Вдруг схватит дудку он, играть безумно станет, И молния в овины грянет, И пляшет все кругом, как в пляске хоровой, Несутся камни и поленья, Подменыш в дудку им дудит, А люди падают, в их сердце онеменье, Молчат, бледнеют – страшный вид. А он глядит, глядит стеклянными глазами, И ничего не говорит. Я не пойму, старик ли он, Ребенок ли. Он тешится над нами. Молчит и ест. Вдруг тихий стон. И жутко так раздастся голос хилый: – «Я стар, как древний лес!» Повеет в воздухе могилой. И точно встанет кто. Мелькнул, прошел, исчез. Однажды я на страшное решилась: – Убить его. Жить стало невтерпеж. За что такая мне немилость? Убрать из жизни эту гнилость! И вот я наточила нож. А! как сегодня ночь была, такая, На небе Месяц встал серпом. Он спал. Я подошла. Он спал. Но Ведьма злая Следила в тайности, стояла за углом. Я не видала. Я над ним стояла. Я только видела его. В моей душе горело жало. Я только видела его. И жажду тешила немую: – Вот эту голову, распухшую и злую, Отрезать, отрубить, чтобы исчез паук, Притих во мраке гробовом. «Исчезнешь ты»! И я ударила ножом. И вдруг – Не тело предо мной, мякина, Солома, и в соломе кровь, Да, в каждом стебле кровь и тина. И вот я на пруду. Трясина. И в доме я опять. И вновь Белеет Месяц серповидно. И я у моего окна. В углу подменыша мне видно. Там за окном погост. Погост. И я одна.

Мой сон изменился. В ветре промчались возгласы: – «Мщенья! Мщенья!» Нельзя оставлять чудовищ без кары. Нельзя им давать, своим бездействием, совершать, вновь и вновь, злодеяния. Нужно овладеть чудовищами, понять, и уничтожить их. И, если нельзя восстановить погубленного, нужно, во что бы то ни стало, мстить, отомстить губящему. Я видел себя идущим и решительным.

Жить было душно. Совсем погибал я. В лес отошел я, и Лиха искал я. Думу свою словно тяжесть несу. Шел себе, шел и увидел в лесу Замок железный. Кругом – черепа, частоколом. Что то я в замке найду? Может, такую беду, Что навсегда позабуду, как можно быть в жизни веселым. Все же иду В замок железный. Вижу, лежит Великан. Вид у него затрапезный. Тучен он, грязен и нагл, и как будто бы пьян. Кости людские для мерзкого – ложе. Лихо! Вокруг него – Злыдни, Журьба. А по углам, вкруг стола, по стенам, вместо сидений, гроба. Лихо. Ну, что же? Я Лиха искал. Страшное Лихо, слепое. Потчует гостя. «Поешь-ка». Мне голову мертвую дал. Взял я ее – да под лавку. Лицо усмехнулось тупое. «Скушал»? спросил Великан. «– Скушал». Но Лихо уж знало, какая сноровка Тех, кто в бесовский заходит туман. «Где ты, головка-мутовка?» «– Здесь я, под лавкою, здесь». Жаром и холодом я преисполнился весь. «Лучше на стол уж, головка-мутовка, Скушай, голубчик, ты будешь – сам будешь – вкусней». В эту минуту умножилось в мире число побледневших людей, Поднял я мертвую голову – спрятал на сердце. Уловка Мне помогла. Повторился вопрос и ответ. «Где ты, головка-мутовка»? «– Здесь я, под сердцем». – «Ну, съедена, значит», подумал дурак-людоед. «Значит, черед за тобой», закричало мне Лихо. Бросились Злыдни слепые ко мне, зашаталась слепая Журьба. В нежитей черепом тут я ударил – и закипела борьба. Бились мы. Падал я. Бил их. Убил их. И в замке железном вдруг сделалось тихо. Вольно вздохнул я. Да здравствует воля – понявшего чудищ – раба.